Изменить стиль страницы

Он торопился окончить до начала похода будущий «Набег». Вот уже семь месяцев, как он начал этот рассказ и все переделывал и по-разному называл: «Кавказский рассказ», «Кавказская повесть», «Описание войны», «Письмо с Кавказа».

Он с улыбкой перечитывал собственные вычеркнутые строки: «Генерал, Полковник и Полковница были люди такого высокого света, что они имели полное право смотреть на здешних офицеров как на что-то составляющее середину между машинами и людьми, и их высокое положение в свете заметно уже было по их, хотя военным, но совершенно английским одеждам… Но Капитан говорил, что у Генерала был не только не величественный, а какой-то глупый и пьяный взгляд, и что Русскому Генералу и Полковнику прилично быть похожим на Русских солдат, а не на Английских охотников».

Хотя он и решил отказаться от подобных описаний, они и сейчас нравились ему. Но как значительно изменился за этот год его взгляд на войну! Не то чтобы сложилось окончательное суждение о войне, нет. Да и очень не просто было вынести такое суждение. И он написал: «Ежели бы не было этой войны, что бы обеспечивало все смежные богатые и просвещенные русские владения от грабежей, убийств, набегов народов диких и воинственных? Но возьмем два частные лица». Когда явились из-под пера эти строки, он мысленно заново проглядел увиденное самим и рассказанное другими. Между прочими, сценами перед ним вновь вставала история одного семейства, поведанная Балтой. И он писал далее:

«На чьей стороне чувство самосохранения и следовательно справедливость: на стороне ли того оборванца, какого-нибудь Джеми… или на стороне этого офицера, состоящего в свите Генерала, который так хорошо напевает французские песенки?.. Или на стороне этого молодого Немца, который с сильным немецким выговором требует пальник у артиллериста? Каспар Лаврентьич, сколько мне известно, уроженец Саксонии; чего же он не поделил с Кавказскими Горцами? Какая нелегкая вынесла его из отечества и бросила за тридевять земель?..»

Многое надо было перечеркнуть. И не только потому, что все равно вымарала бы цензура. Он не рисковал вынести окончательное суждение о кавказской войне. Но несколько строк о Каспаре Лаврентьиче сохранил, как, впрочем, и ряд картин, могущих обратить на себя внимание придирчивых цензоров. Рассказ получился лаконичный, живые сцены сменялись короткими описаниями, и все вставало выпукло, зримо: и прапорщик Буемский, названный здесь Аланиным, и капитан Хлопов, и генерал, и сам рассказчик.

Было что-то необыкновенное в ощущениях рассказчика в эту ночь похода, что-то нереальное, похожее на сон: «Я нагибался к шее лошади, закрывал глаза и забывался на несколько минут; потом вдруг знакомый топот и шелест поражали меня: я озирался, и мне казалось, что я стою на месте, что черная стена, которая была передо мной, двигается на меня, или что стена эта остановилась, и я сейчас наеду на нее».

Выбросив несколько размышлений о войне, показавшихся ему слишком резкими, категоричными, он оставил одно, грустно-лирическое. Оно сильно напоминало стихотворение Лермонтова «Валерик», которое было навеяно поэту той же кавказской войной: «Неужели тесно жить людям в этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных?..»

Поставил было эпиграфом слова Платона: «Храбрость есть наука того, чего нужно и чего не нужно бояться», но затем перенес суждение Платона в текст. И нашел окончательное название своему произведению: «Набег». И подзаголовок: «Рассказ волонтера».

Буемский получился в рассказе очень милым, славным, детски непосредственным. Правда, по воле воображения и для подтверждения мысли, что ничего не бояться — просто глупость, Буемский-Аланин погибает. Зато поручик Пистолькорс, названный здесь Розенкранцем… На Пистолькорса он не пожалел красок. Красавец. Бахвал. На коне у него весьма величественный и воинственный вид. И чего только не делает, на какой риск не идет ради тщеславного желания прослыть храбрецом, настоящим солдатом, своим малым! Романтический герой. И откуда они берутся, пистолькорсы-розенкранцы? Фантазия их замешана на произведениях Марлинского и Лермонтова. Он так и написал: «Эти люди… смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь противоречащую действительности призму Героев Нашего Времени, Бэл, Амалат-Беков и Мулла-Нуров». Перестроил фразу, решительно выбросил слова «противоречащую действительности», «Бэл» и «Амалат-Беков».

Но некоторая неясность осталась, хотя в дни перед отправкой рукописи Толстой начал перечитывать «Героя нашего времени» и поздней в письмах высоко отзывался о нем. Подражание всегда дурно. Уже Лермонтов осудил в своем романе подражания. Кому же подражали «эти люди»?

Если Пистолькорс и подражал кому-то из героев Лермонтова, то скорей персонажам его романтических поэм. И похож он был — далеко не во всем — не на героя нашего времени, не на Печорина, а на осмеянного самим Лермонтовым Грушницкого. Похож в своем позерстве и в том, что заставлял «страдать людей, в которых он будто разочарован за что-то». Как лермонтовский Печорин увидел в Грушницком, в его показной разочарованности обидную карикатуру на себя, так молодой Толстой увидел карикатуру на недавнего себя, собиравшегося, накинув черкеску, красоваться перед казачками и «выйти на дорогу», в Пистолькорсе. И написал автор «Набега» о нерусской храбрости некоторых «наших молодых воинов», произносящих «французские пошлые фразы», почти теми же словами, которыми Печорин сказал о нерусской храбрости Грушницкого.

Были у лермонтовского Печорина не одни слабости, были и высокие качества, и с этой стороны Лев Николаевич кавказских лет то в одном, то в другом был похож на Печорина. И вопрос его: «На что я назначен?» — был дословно печоринский. И, как Печорин, он жаловался, что люди не понимают его и лучшие стороны в нем оценивают как дурные. И горькие сетования его по поводу погубленной юности были и духом, и словесно так близки печоринским: «Зачем я жил? Для чего я родился?» И оба чувствовали в себе «силы необъятные». Только одному казалось, что ему уже нет дела до судеб человеческих, другой всем сердцем желал «принимать большое влияние в счастии и пользе людей» и этим походил на самого автора «Героя нашего времени» — Лермонтова.

Да, на Лермонтова молодой Толстой был похож куда более, нежели на Печорина. Особенно когда размышлял о войне или набрасывал резкими мазками портрет старого кавказца, так сильно напоминавшего старого служаку из лермонтовского очерка «Кавказец», как если бы очерк этот, увидевший свет лишь через восемьдесят восемь лет после гибели поэта и через девятнадцать лет после смерти Толстого, был внимательно прочитан Львом Николаевичем.

Толстой принимал участие в той же войне, в которой участвовал Лермонтов, в тех же местах, на том же левом фланге Кавказской линии. Сражение одиннадцатого июля 1840 года у речки Валерик было в Чечне, близ селения Гехи, и в нем в числе прочих частей действовала 20-я артиллерийская бригада. Самые бои были похожи на те, в которых участвовал позднее Толстой. Лермонтов писал Лопухину о Валерикском сражении: «У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2000 пехоты, а их до 6 тысяч; и все время дрались штыками. У нас было убито 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте… Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности очень интересные…»

Что именно хотел рассказать Лермонтов Лопухину — неизвестно. Но в стихотворении поэта «Валерик» множество подробностей. И очень важных. Поэт был полон симпатии к горцам и осуждал войну.

Лев Толстой хаживал теми улицами в Пятигорске, которые были так знакомы Лермонтову. Ведь с того времени, когда здесь страдал, любил, ненавидел и был застрелен Лермонтов, прошло всего одиннадцать лет! Одиннадцать мгновений! Почти ничего не изменилось. И Машук — разве он не тот же?

Один прибыл на Кавказ в первую свою ссылку (1837), когда ему шел двадцать третий год, и другой — в этом же возрасте (пожалуй, и тут была ссылка, только добровольная). И покинуть Кавказ Льву Николаевичу довелось почти в том же возрасте, в каком поэт покинул мир.