Изменить стиль страницы

— Горцы? — переспросил в этом месте Лев Николаевич.

— Горцы.

— Надо написать. Впрочем, и так понятно.

Николенька с тою же живостью писал и о службе Султанова:

«В молодости Мамонов служил в России юнкером, потом, за какую-то шалость, был разжалован в унтер-офицеры и перешел на Кавказ, где лет одиннадцать прослужил в нижнем чине. Несмотря на то, что Мамонов был действительно очень храбр и, к тому ж, очень добрый человек, несмотря на несколько ран, полученных им, — он ничего не выслужил и вышел в отставку тем же, чем был, т. е. «из дворян»… Никто, даже, кажется, и сам Мамонов, не знал, в какой роте числится он. Родные тоже отказались от него».

Было в Мамонове, в изображении Николеньки, что-то ноздревское, но писал об этом Николенька с мягким юмором. Да таков был Султанов и в жизни. «Менять, дарить, продавать, вообще цыганить собаками составляло страсть Мамонова, — писал старший брат. — Разумеется, украсть собаку, тем более у не-охотника, почитал он делом совершенно позволительным. Зато приятеля, то есть хорошего охотника, он сам готов был снабдить собаками». И далее Мамонов представал в весьма живописных сценах.

Но более всего поразила Льва Николаевича написанная братом история Саип-абрека. В ней Шамиль и его мюриды рисовались людьми изощренно и безгранично жестокими и неблагодарными. По приказу Шамиля его наиб Толчик казнит двух братьев отважного горца Чими, «первого джигита во всей Чечне», как сообщает в своем рассказе Николенька. Двух братьев Чими, Алхаза и Турло, по приказу Шамиля и Толчика застрелили на глазах Чими, причем если Алхаз был виновен — за несколько лет перед тем он бежал к русским, — то Турло был совсем безвинен. Что же касается самого Чими, то тут же «один из мюридов наиба проколол ему ножом, один за другим, оба глаза». Так Шамиль отплатил за верную службу лучшему, по уверению чеченца Аладия, джигиту во всей Чечне.

Так что же за человек Шамиль? — невольно думалось Льву Николаевичу. Пусть он вот уже почти двадцать лет, став во главе маленького народа, ведет войну с гигантом — Россией, пусть некоторые считают его весьма и весьма выдающимся человеком… Но как можно в сознании множества соплеменников быть кумиром, борцом за справедливость и по отношению к ним же — столь низменно мстительным, жестоким и неблагодарным? Да и, кроме того, разве Шамиль не насильственно подчинил себе некоторые народы Кавказа, хотя бы тех же кабардинцев? Эти соображения делали картину войны на Кавказе чрезвычайно противоречивой и мешали вынести ясное и твердое суждение о ней.

Николенька окончил чтение, и Лев улыбнулся.

— Хорошо, Николенька, — сказал он. — Превосходно. На пятерку! О самой охоте немножко вяло, но о людях… Право же, у тебя много таланта, Николенька!

Николенька ответил улыбкой и слегка пожал плечами: мол, посмотрим. Он совсем был лишен тщеславия — это бросалось в глаза.

— Кое-что придется переделать, — сказал он.

— Всегда приходится переделывать. Пишешь, пишешь, а потом поглядел: небрежно написано, подмалевано, в целом ни к черту! Нет, к тебе это не относится!

— Ну, ну! — мотнув головой, ответил Николай Николаевич. И засмеялся. — Сережа открыто называл тебя пустяшным малым, а ты взял и опроверг это мнение самым решительным образом!

— Сережа сам делает глупость за глупостью. Особенно с этой цыганкой Машей. Хороша партия для графа, образованного человека!

Николай Николаевич лишь повел плечом. Видно, и его эта история с цыганкой не очень радовала. Но он сдержался. Посмотрел на Льва.

— Тут доктора не позовешь, и он рецепта не выпишет, — сказал он.

— Я и сам недавно размышлял: каким образом одного человека предпочитают другим, обладающим куда более высокими достоинствами. Люди несходны меж собой, и на этом основывается выбор. И из одних недостатков может сложиться милый, едва определимый характер, и он способен внушить любовь… но не всем. Маша наскучит Сереже, и оба будут несчастливы.

Николай Николаевич ничего не ответил, и после минуты молчания они условились отправиться в станицу Парабоч к Султанову поохотиться.

Несколько лет спустя, в 1857 году, Николай Николаевич Толстой напечатал свои записки под названием «Охота на Кавказе» в журнале «Современник». Его талант был оценен высоко и в самых энергических выражениях Некрасовым, Тургеневым, Фетом… Фет писал в своих «Воспоминаниях», уже после напечатания «Казаков» Льва Толстого, что «знаменитый охотник, старовер, дядюшка Епишка (в «Казаках» гр. Л. Толстого Ерошка), очевидно подмечен и выщупан до окончательной художественности Николаем Толстым».

Лев Николаевич завершил повесть «Казаки» вскоре после смерти своего брата, в 1860 году, и напечатал в 1862-м. Он не только повторил слова песни Епишки «А дидили» и обращения Епишки к казачкам, но и многое другое. Пожалуй, и все черты Епишки, обрисованные Николаем Толстым, Лев Николаевич воспроизвел в своем Ерошке. Иные даже удивлялись, как мог Лев Толстой решиться описать Епишку, переименованного в Ерошку, точно таким, каким его изобразил Николай Толстой, очерк которого был еще памятен читателям? И объясняли это тем, что Епишка был очень самобытен, а потому непременно должен был соблазнить обоих писателей.

Да, оба они хорошо знали Епишку, и соблазн описать его был велик для обоих. Но для Николая Толстого Епишка был интересен лишь как тип, как колоритнейшая фигура. А Лев Толстой вложил в его уста и простонародную мудрость, и известную философию, те взгляды на жизнь, на войну, которые были важны и близки самому Льву Николаевичу. Ерошка, как и Марьянка, — это сама природа, часть ее. Он занимает заметное место в делах и днях главного героя повести «Казаки» — Оленина. Описание Льва Толстого оказалось шире и глубже, нежели у Николая Толстого в «Охоте на Кавказе». И основательней, фундаментальней. Ерошка — действующее лицо в жизни, взятой в ее широком потоке, осмысленной то с одной, то с другой из ее сторон.

4

Льва Николаевича мучила чесотка, и он намазался на ночь. К утру зуд уменьшился и сыпи поубавилось. Он тщательно вымылся, чтоб не противно было натягивать на себя одежду. Вновь заболели горло и зубы. Но от Старогладковской они с братом были уже далеко. С ними отправился и Оголин. Отношение Льва Николаевича к этим людям — Оголину, Буемскому и другим — время от времени менялось резко. Ему вдруг бросались в глаза и сильно коробили узость интересов, пошлость суждений и прямая необразованность его знакомцев или приятелей-офицеров. Но и одиночество подчас становилось невыносимым.

Средь леса попадались прекрасные светлые поляны, зрелище дикой природы было удивительное, и дышалось радостно, легко.

Настреляли фазанов и остановились у крестьянина отдохнуть, тот отвел охотникам избу. Наевшись жаркого, Лев Николаевич покойно улегся на полати. Он открыл журнал, который прихватил с собой, — это были «Отечественные записки», том 84-й, за октябрь месяц — и наткнулся на статью о своем «Детстве». Автор статьи был неизвестен, но от похвал сразу же захватило дух. Он посмотрел на брата и Оголина — те ничего не знали, говорили о разных пустяках. Лев Николаевич, весь внутренне собравшись, старался не пропустить в статье ни слова. «Давно не случалось нам читать произведения более прочувствованного, более благородно написанного, более проникнутого симпатией к тем явлениям действительности…» Автор статьи хотел было выписать из произведения Л. Н. «лучшее место; но лучшего в нем нет: все оно, с начала до конца, истинно прекрасно…». Статья кончалась тем, что автор ее поздравлял «русскую литературу с появлением нового замечательного таланта».

Все доводы против тщеславия, все самообладание, полное достоинства, полетели вверх тормашками; было одно только чувство восторга в груди, необыкновенной широты и новизны мира, — и самые дикие мечты в голове! Как это могло быть? Да он ли написал «Детство», такой превосходный роман? Некрасов обещал отличное вознаграждение, но едва ли его, Льва, вновь хватит на такую вещь! Он был счастлив. Вот когда все страсти всколыхнулись в нем. О господи!.. Думал ли он, что бывают такие минуты?! Только отзывы Некрасова о «Детстве» вызывали в нем нечто подобное.