— Что вы можете сказать по поводу этих денег? — спросил Балестрини тихим голосом и заметил, что защитник обеспокоенно заерзал на стуле. Эта новость, по-видимому, выбила его из колеи. Наверно, мучается теперь при мысли о том, что приходится защищать подсудимого даром. Между тем Буонафортуна наконец решился ответить.

— Ничего не знаю. Очень вероятно, что деньги засунула туда судебная полиция, чтобы пришить мне еще одно дело.

— Это предположение придется отбросить. При обыске присутствовали ваши родители. Трудно допустить, чтобы они были заодно с судебной полицией. Или это не так?

— Мне ничего не известно об этих банкнотах.

— Однако по крайней мере три из них вы разменяли в магазинах вашего квартала. Одну ассигнацию мы уже нашли, и она той же серии.

— А как вы можете доказать, что бумажка принадлежала мне? Даже если лавочник уверяет, что ассигнация моя, то я, со своей стороны, могу это отрицать.

— Конечно, отрицать можно и самое очевидное. Но находку банкнот на юридическом языке мы называем уликой.

— Называйте как хотите, вам и карты в руки. Что до меня, то я говорю и повторяю, что…

Балестрини обескураженно покачал головой. Обычно он не строил воздушных замков, но сейчас у него мелькнула надежда — а вдруг в ответ на его вопрос Анджело Буонафортуна с дерзкой улыбкой скажет: «А что, разве вы никогда не слыхали, доктор Балестрини, о том, что „красным бригадам“ приходится самим финансировать свою деятельность».

От мыслей о Буонафортуне он не мог отделаться и полтора часа спустя, когда автомобиль черепашьим шагом двигался по забитой машинами набережной Тибра. Несколько дней назад они с Де Леонибусом говорили о Буонафортуне, и Витторио сказал: «Этот парень играет свою роль более уверенно, чем я свою».

— Вы служите неправому делу, — впервые враждебно и с насмешкой произнес Буонафортуна, когда его уводили.

— Я служу делу правосудия, — не глядя на него, ответил Балестрини, продолжая складывать бумаги в папку. Адвокат Латини был занят тем же.

— Какого правосудия? Оно свое у каждой эпохи. Разве справедливо было убивать сыновей, восставших против родителей, держать рабов, преследовать евреев, бить слуг, посылать на костер еретиков? И все это с сознанием собственной правоты творили добропорядочные отцы семейств, а если кто-то повел бы себя иначе, его сочли бы нарушителем устоев. И каждый суд вершит, конечно же, правосудие, и судьи — прекрасные «горностаи», белые, черные, пятнистые, но все они хищники. И вы знаете, что самое смешное? — бросил Буонафортуна напоследок, обернувшись. — Что среди этих судей были такие, кто искренне верил, что служит честному, беспристрастному правосудию!

Балестрини показалось, будто уже на пороге Буонафортуна еще что-то добавил. Уверен он не был, но, кажется, юноша пробормотал:

— Такие, как вы.

— Боже мой, что за буйнопомешанный! — восклицал бедняга Латини, вытирая лоб грязным платком. Когда с физиономии адвоката сошло насупленное, злобное выражение, за которым он прятался от непрерывных выпадов своего подопечного, мускулы его покрытого потом лица расслабились, и все черты как-то сразу обмякли. — Да разве можно защищать такую арестантскую харю? Я… я прямо должен сказать, я просто не знаю, что делать. Когда-то… вы помните, как было раньше? Впрочем, вы слишком молоды и в какой-то мере тоже принадлежите к новому поколению. Боже мой, раньше преступники были преступниками, а порядочные люди — порядочными людьми, и все было ясно с первого взгляда. Да, да, с первого взгляда. Воровство, грабежи, убийства, драки, изнасилования, аферы — обычные дела. А теперь? Кто теперь разберется? Дети из приличных семейств накачиваются наркотиками и творят такое, что в мои времена не снилось и сексуальным маньякам. Я вам это серьезно говорю, совершенно серьезно. Теперь эти юнцы устраивают беспорядки, и любой с виду приличный парень запросто может проломить череп бедняге полицейскому, отцу троих детей, или же спалить казенный «джип» ценой в десять миллионов. Вы понимаете, что делается? Говорят: политика! Политика! Творится просто что-то невероятное. Лично я ни за тех, ни за других, политика меня совершенно не интересует, хотя мой собственный сын запросто называет меня фашистом. Однако… вот я вам расскажу про одного моего клиента, парня с Сицилии. Они со своим двоюродным братом изнасиловали очередную туристку — совсем молоденькую англичанку, причем даже некрасивую. Более того, говоря между нами, настоящую уродину. Знаете, как это бывает, сначала она, наверно, решила немножко пококетничать, потом, видя, что дело принимает плохой оборот, попыталась вырваться, но разве можно было уже удержать этих парней? Знаете, молодые, обоим по двадцать лет, сами понимаете. Одним словом, в прошлый понедельник прихожу к нему сюда в тюрьму, потому что до суда осталось всего несколько дней, и он начинает нести бог знает что, жаловаться, что тут в Риме всегда чувствовал себя отверженным, что проститутки берут слишком дорого, а девушки гуляют только с теми, у кого полно денег. «Джованни, — говорю я ему, — к чему ты это все мне говоришь?» А он, знаете, на полном серьезе, уставился на меня горящим взглядом, так что мне даже страшно стало, и заявляет: «Это было пролетарское насилие!» Понимаете? Не прошло и месяца, как он попал в тюрьму за изнасилование, и за этот месяц сделался «товарищем» насильником! Эх-хе-хе…

Наконец Балестрини от него избавился. В каком-то смысле ему даже было жаль, что монолог адвоката оборвался, но он слишком устал. А кроме того, хотелось минутку спокойно поразмышлять над последней фразой Буонафортуны. Оскорбления и истерики арестованных обычно не трогали Балестрини, но на сей раз он готов был поверить, что этот тип говорит искренне. Во всяком случае, парень верит в идею. И вместе с тем вполне понятно, что именно он убил полицейского и участвовал в похищении Ди Риенцо.

Несмотря на то что машина неторопливо двигалась по забитым транспортом улицам и можно было не спеша подумать, Балестрини так и не сумел решить два-три волновавших его вопроса. Разговоры о том, что существует не одно, а сто правосудий и у каждого тысячи слуг, лишь пустая риторика. Судейский должен быть убежден в своей правоте — и в профессиональном, и в моральном смысле, каждый шаг должен быть продиктован верой в то, во имя чего он его совершает. А все остальное — никому не нужная болтовня…

На площади Клодио он несколько минут подождал, пока какое-то жалкое, типично «среднее» семейство усядется в старенькую «джулию» и освободится место. Ему пришлось даже, хотя это было совершенно ни к чему, подать назад, а потом, теряя последнее терпение, опять ждать, когда заглохший мотор «джулии» вновь заведется. Наконец место освободилось, и он припарковался.

У бара «Розати-2» толпилось столько народа, что Балестрини даже решил было отказаться от кофе. Но вдруг среди озабоченных физиономий мелькнуло чье-то светлое, улыбающееся личико.

— Привет, угостишь меня аперитивом? — спросила Вивиана, подойдя к Балестрини, и они вместе стали пробираться сквозь толпу внутрь бара, к стойке с двумя ярко-красными кубами для прохладительных напитков.

— Что ты тут делаешь?

— Приехала за Джиджи. Только он об этом не знает.

— А-а…

— Вот именно «а-а»… Наверное, он так и ответит, когда я сообщу ему, что хочу прогуляться по набережной под ручку с мужчиной. Однако на тебя даже в этом вряд ли можно рассчитывать… — тяжело вздохнула Вивиана.

Балестрини, уткнувшись в свой стакан, усмехнулся. Несомненно, Вивиана — красивая и привлекательная женщина. Это он знал, но ему никогда не приходило в голову как-то по-другому взглянуть на жену Джиджетто Якопетти. И вовсе не потому, что он следовал одному из любимых изречений отца: «О даме не следует высказывать мнений, ее надо уважать». Он никогда не сравнивал Вивиану с Ренатой, хотя почти всегда видел их вместе. У него вообще не было привычки сопоставлять людей и давать им оценки. Однако его поразило, сколько взглядов, лишь мельком скользнув по нему, устремилось на Вивиану, а она, казалось, ничего не замечает, даже ни разу не оглянулась.