Изменить стиль страницы

На минуту Костя, отвлеченный мыслями о других, словно успокоился. Но внезапно возникшее представление о встрече с Леной, когда она впервые увидит его без ноги, словно подбросило его на горячей постели.

Почему же они не идут? Почему не решают вопроса? Ведь если нужна радикальная операция — значит, она нужна, значит, надо ее сделать, и сделать как можно скорей, пока не поздно!

Пока не поздно!..

Эта мысль врезалась в сердце, проникла в кровь.

Если будет поздно — значит, смерть! Если будет поздно — значит, гибель, конец жизни, конец всему. То, что так пугало его, — потеря ноги, — уже больше не представлялось страшным. Потеря ноги сохраняла самое главное — жизнь, возвращала ко всему, что было так нужно, дорого. Он снова увидит Лену, обнимет ее, будет всегда с ней. Он увидит мать и отца, он будет в Ленинграде, пройдет по его улицам, пройдет в свой институт, будет снова работать в своей клинике и лаборатории…

Отчего же они не идут? Отчего медлят? Ведь каждая минута дорога, каждый миг решает вопрос жизни и смерти! Наступает ночь. Значит, операцию отложили до утра. Значит, еще десять, пятнадцать, двадцать часов ожидания, в то время как каждая лишняя секунда может принести непоправимое несчастье. Где же они? Даже дежурный врач не идет, хотя его позвали уже четверть часа назад. Может быть, решили, что операция уже не нужна, уже запоздала и спасти жизнь не сможет? Решили этот ужасный вопрос и боятся сообщить ему? Решили вопрос о его жизни, забыв, что больной — сам врач, хирург, знающий, мыслящий! Можно было бы с ним поговорить и от него что-нибудь дельное услышать.

— Сестра! — неожиданно для себя закричал Костя. — Сестра, санитарка, черт, дьявол, кто-нибудь, придите сюда!..

— Сейчас, сейчас, я позову… — откликнулась жена Прохорова. — Я позову, не волнуйтесь.

Но вспышка раздражения погасла так же мгновенно, как возникла. Костя почувствовал неловкость.

— Не надо, — сказал он смущенно. — Простите. Они сами сейчас придут. Я только попрошу вас… Вот номер телефона. Скажите, что я прошу, если можно, приехать ко мне.

Он просил вызвать Галину Степановну Рузскую. Он хотел видеть ее, как хотят видеть в тяжелую минуту близкого человека. Она нужна была, — он сам не знал точно зачем, но была очень нужна… Хотелось взять ее руку в свою, дружески сказать ей какие-то слова жалобы, надежды, услышать ее уверения в хорошем исходе операции, передать через нее, может быть последний, привет родным.

— Она сейчас придет, — вернулась Прохорова. — Она здесь, в госпитале.

— Здесь? Почему? — удивился Костя.

— Сестра говорит, что она в кабинете профессора. Там у них консилиум.

Костя внезапно, с новой силой почувствовал заботу о себе. Вдруг неожиданно и странно утихла боль в бедре, и он с благодарным чувством подумал о профессоре Харитонове, в поздний час, после тяжелого хирургического дня, собравшем помощников, чтобы с ними проконсультировать сложный случай.

И действительно, профессор Харитонов в это время был занят вопросом о его ноге. Он шагал по цветной дорожке, проложенной наискосок его небольшого кабинета, и совсем тихо, почти шепотом, словно беседуя сам с собой, в третий раз, с небольшими изменениями, доказывал, что можно без особенного риска идти пока на простое рассечение и удаление осколка и что, по его мнению, у больного, вероятнее всего, нет раздробления сустава и, значит, после операции и очищения раны от гноя все должно пойти хорошо. Он говорил усталым голосом, но очень убежденно. В самой манере говорить, в том, как напряженно он смотрел на дорожку, по которой упрямо ходил взад и вперед, заложив за спину руки, по тому, как иногда он делал длинные паузы, словно вдруг задумываясь над чем-то, и по многим другим, едва заметным признакам, было ясно, что его все же что-то мучает, что он в чем-то сомневается и не так уж до конца убежден в своей правоте. Его красивое, тонкое лицо стареющего актера было бледно, веки утомленно опускались, папироса давно погасла.

— Ты как думаешь? — остановился он перед своим товарищем, старым хирургом Воздвиженским.

— Я сказал уже… — словно сердясь, что его в третий раз заставляют повторять то, что и так совершенно ясно, ответил Воздвиженский. — Есть или нет ли раздробления, сейчас уже неважно. Налицо тяжелый гнойный или даже септический процесс. Надо спасать жизнь. Боюсь, что ноги не спасти…

— Вы как? — спросил Харитонов своего ассистента, молодого, талантливого хирурга Шилова.

— Я всецело с вами, профессор, — немного резко, словно он ссорился с Воздвиженским, сказал Шилов, отходя от стены, у которой скромно стоял. — Мы не в деревне, мы в клинике. Мы у самой постели больного. Прозевать сепсис мы не можем. Если разрез, паче чаяния, не поможет, мы через несколько часов пойдем дальше. Больной крепок, ему ничего не грозит. Но я глубоко убежден, что предельно широкий разрез и сток достигнут своей цели. И, наконец, вскрыв, мы увидим то, что нам нужно, и в крайнем случае сделаем все необходимое.

Другой ассистент, по возрасту намного старше первого и поэтому не любивший «слишком смелые выпады» и «новаторские штучки», не соглашался с Шиловым, но и почти не возражал профессору:

— Боюсь, что поздно. Очень боюсь, но… надо рискнуть.

Галина Степановна, притаившись в самом углу, слушала разговор хирургов. И когда вопрос был решен, ей показалось, что именно этим решением гарантированы жизнь и здоровье врача Сергеева.

Оставшись один, Харитонов снова двинулся в обычный свой путь из угла в угол комнаты. Потом остановился, подумал с минутку, снял трубку, набрал номер и виноватым голосом сказал:

— Не жди меня… Ужинай и ложись… Нет, я надолго… Срочный случай… Да… Спокойной ночи.

С больного уже сняли гипсовую шину. Нога была синеватой и отечной. Профессор нагнулся над темнеющей раной, мягко пощупал коричневое от йода, вздутое бедро и ласково сказал:

— Ну что же, все очень хорошо…

— Прекрасно… — прошептал Костя и горько усмехнулся.

Он вспомнил любимые словечки Соколова, произносимые в самые тяжелые минуты, и успокоительный голос Бушуева…

— Что вы будете делать? — спросил он Харитонова. В груди его что-то стянулось в ком и замерло в ожидании ответа.

— О, самую невинную вещь, самый сущий пустяк. Прошу не беспокоиться.

В просторной операционной было светло, будто белоснежные стены и потолок всей своей широкой площадью пропускали откуда-то извне тончайшие золотистые лучи. Они падали на стол, на открытое тело, на простыни, на руки хирургов. И казалось, вместе со светом они излучают тепло, охватывающее больного и убаюкивающее его. Позади Кости стояла сестра, но потом ее, видимо, заменил кто-то из ассистентов, и Костя почувствовал приторно-сладкий, тяжелый запах эфира и безвольно запротестовал:

— Зачем, зачем?.. Не надо… Лучше местную… Я не боюсь боли…

Никто не ответил, но почему-то ему показалось, что вместо Харитонова над ним нагнулся Беляев и сказал:

— Сейчас мы с Леной тебя прооперируем.

И, впадая в сладкую дремоту, Костя, радостно улыбаясь, бормотал:

— Как хорошо, Леночка… Как вовремя ты приехала… Какие у тебя чудесные золотые волосы. Папа превосходный хирург… Я только что играл его новую сонату «Лечение огнестрельных ранений конечностей»… Это очень удачная вещь… Вскрыть сустав надо по Кохеру снаружи продольно-дугообразным разрезом… Умоляю, не позволяй им резать по Уайту… Это подло, гнусно!.. — закричал он внезапно и резко рванулся. — Я не мальчишка, я сам музыкант, меня не обманешь! Зачем вы режете нервы и сосуды? Это ампутация! Мне больно! Я хотел играть второй концерт с оркестром Рахманинова — Чайковского, а вы режете меня по Смитс — Петерсону. Это чудовищно! Чудовищно! Но когда не будет ног, останутся руки, останется голова… Я сяду за рояль. Этого-то не отнимете. Ведь я музыкант! Музыкант!.. — выкрикнул он. — Я перейду в лабораторию… Я…

Потом Костя заснул и уже ничего не чувствовал. И был безразличен к тому, какой разрез делал сейчас профессор Харитонов — передний по Смитс — Петерсону, боковой по Кохеру или задний по Уайту, вскрывают или не вскрывают сумку сустава. Он не слышал, как удалили большой металлический осколок, обернутый в клочок ткани, как вытекал гной, как спокойно говорил профессор: «Сустав цел… Воспаление идет от этих вот трещин… Видите? Вульгарная гнойная инфекция, нагло воображающая себя сепсисом… Головка и впадины целы…» Он не чувствовал, как тщательно выискивал хирург гнойные затеки, как рассекал их, делал добавочные разрезы, выводил дренажи. Он не видел, как щедро засыпает Шилов рану излюбленным им, Костей, стрептоцидом, как заполняет всю полость сустава маслянистыми тампонами. Он не видел всей сложной работы с гипсовой повязкой, которую накладывал сам профессор, и ассистенты, и специальные помощники, вспотевшие от тяжелого физического труда.