Изменить стиль страницы

Еще несколько раз звонила Лена в «Асторию», но добиться ничего не сумела.

От кого было письмо?

Что произошло за эти долгие недели с Костей и с отцом?

Мысли, одна горестней другой, не оставляли ее ни на одну минуту.

Позднее она получила сообщение об отце, но о Косте сведений не имела, и только прилетевший с фронта Михайлов говорил ей:

— Не волнуйтесь, он в порядке.

«А если он только для успокоения говорит это?.. — думала Лена. — Если он ничего не знает или знает какую-нибудь ужасную правду?..»

— Почему же нет от него письма? — пытливо глядя в глаза Михайлову, спрашивала Лена.

— Почта, Елена Никитична, только почта виновата. Сейчас не до писем.

И Лена напряженно думала о пропавшем письме, точно так же как Костя думал о письмах, сгоревших вместе с самолетом. Ей представлялось, что именно в этом письме Костя рассказал ей обо всем, что скопилось в сердце за все эти месяцы.

Михайлов был особенно предупредителен, деликатен и шутя говорил ей:

— Вы так влюблены в своего деспота, что я не смею и подумать о милой встрече с вами…

Он задерживал ее пальцы в своих больших горячих руках, потом, комически вздыхая, говорил:

— Стар, стар… Сдал позиции… Юный терапевт победил старого хирурга…

Оставляя ей небольшой пакет с продовольствием, привезенный от отца, он снова, уже торопясь, поцеловал ей руки и быстро ушел.

Лена провожала его до лестницы, в десятый раз передавала отцу и Косте приветы, с минуту смотрела ему вслед и грустно возвращалась к себе.

«Все такой же… — думала Лена о Михайлове. — Как будто ничего не произошло».

Михайлов и в самом деле остался таким, как был. Но к его цветущему виду прибавились следы щедрого солнца, ветра, к манере держать себя — внутренний напор, новая энергия. Он много ездил, инспектировал, ревизовал, учил, сам оперировал, по поручению Беляева летал в Москву и в Ленинград, снова возвращался на фронт, и вся его крупная фигура дышала силой, энергией, уверенностью. Он больше прежнего любил вкусно поесть, по-прежнему заглядывался на женщин, свободно заговаривал с ними, ухаживал, а в Москве, встретив в одном из госпиталей молодую, очень красивую синеглазую блондинку, мгновенно влюбился и при следующем визите объяснил ей, что «вот такую он искал всю жизнь», что никогда, что бы с ним ни случилось, он не забудет, не сможет забыть ее, что после войны «они должны быть вместе».

Предложение было отвергнуто, и Михайлов улетел совсем огорченный.

«Стар стал… — думал он, — зубы выпали, когти обломались». Несколько дней он ходил влюбленный и тоскующий, но потом, попав в большой санбат, сделав несколько сложных операций, не отдохнув, помчался дальше, снова много оперировал и, когда пришел в себя, забыл о синеглазой московской блондинке и уже любовался «удивительной, неповторимой фигурой» и «потрясающим профилем» вновь прибывшей молоденькой сестры.

Михайлов сам рассказал Лене об этом и, словно боясь ее порицания, объяснял:

— Не могу без любви. Поймите! Без женщины — к черту все! Если я не влюблен, если не взволнован близостью вечно женственного и прекрасного, я быстро начинаю сдавать.

При этом он сочно смеялся, весело подшучивал над своей влюбчивостью, двусмысленно балагурил, и глаза его увлажнялись и становились еще темнее, а белые неровные зубы молодо блестели.

«Здоровенный человечище… Работает крупно, живет размашисто, любит широко и горячо… Зверь-мужик!»— вспоминала Лена слова отца.

Лена видела в окно, как Михайлов вышел из подъезда и, согнувшись, скрылся в низеньком «зисе». Машина, мягко снявшись с места, увезла его.

«Завтра увидит папу… — подумала Лена. — А может быть, и Костю…»

Направляясь в палату, она в сотый раз пожалела, что не просилась на фронт, в санбат, чтобы работать с Костей вместе, — благо сейчас широко внедряется нейрохирургическая помощь в полевых условиях. Выбраться из Ленинграда можно было бы самолетом Михайлова.

Но сейчас же она возразила себе: Ленинград — тот же фронт. Ее госпиталь отстоит от переднего края нисколько не дальше, чем любой санбат. Зато медицинские условия работы в клиническом госпитале лучше, и сама она здесь нужнее, нежели где бы то ни было. Все наиболее усовершенствованные средства исследования нейрохирургических больных в ее госпитале были всегда к услугам врачей. Каждый серьезный случай изучался самым тщательным образом. Лена сроднилась с госпиталем, с его операционной, с персоналом и больше всего с больными. В ее отделении лежали тяжелораненые. У некоторых из них, раненных в голову, были временные нарушения психической деятельности, и возвращение их к нормальному состоянию было главной заботой Лены. Она по нескольку раз в день обходила палаты, садилась у постелей, осторожно начинала беседу, напоминала о забытом, и была счастлива, если ей удавалось добиться хоть малейшего успеха. Она могла подолгу сидеть в кресле около танкиста Ивана Тарасова, потерявшего после ранения память на слова и теперь только молча улыбавшегося на все вопросы. Рана его почти зажила, волосы скрывали шрам, и только это странное молчание делало его больным. Он забыл слова.

— Что это? — спрашивала Лена, протягивая к нему чайную ложку.

Тарасов смущенно улыбался и молчал. Он забыл не только, как называется предмет, который ему показывали, но и слово, объясняющее причину молчания.

— Забыл? — наводяще спрашивала Лена.

— Забыл, — кивал он головой, — Забыл, забыл, забыл… — повторял он, стараясь удержать в памяти ускользающее слово.

— Ложечка? — спрашивала Лена.

— Ложечка, — с удовольствием подтверждал Тарасов.

— Какая? — добивалась Лена.

Тарасов напрягал память, стараясь какими-то ассоциациями добраться до нужного слова, но оно не приходило.

— Почему ты не отвечаешь? — спрашивала Лена, чтобы добиться хотя бы только что возвращенного памяти слова «забыл», но он уже, очевидно, опять его потерял.

— Я спрашиваю, почему ты не отвечаешь? — настаивала Лена.

Тарасов снова напрягался и вдруг, светло улыбнувшись, даже немного приподнявшись в кресле, громко крикнул:

— Забыл!

— Ах, забыл! — рассмеялась довольная Лена. — Скажите, пожалуйста, какой забывчивый. А ты больше не забывай. Ложечка-то все-таки какая?

— Забыл.

— А ты вспомни. Я утром тебе говорила.

— Чайная!.. — вдруг снова выкрикивал Тарасов. — Чайная, чайная, чайная… — и, устало опустившись в кресло, он тихо твердил оба слова подряд: — Чайная ложечка… Чайная ложечка…

С каждым днем Тарасов усваивал все больше и больше «новых» слов. Постепенно овладевая речью, он доставлял Лене гордую радость матери, слушающей уже не первый лепет младенца, а ритмическую речь подрастающего ребенка.

Трудно Лене было и с автоматчиком Смирновым, потерявшим память на зрительные образы и потому никого не узнававшим.

— Здравствуйте, Смирнов, — говорила Лена. — Узнаете?

— Нет, сестрица, — отвечал больной, внимательно всматриваясь в лицо Лены.

— Откуда же вы знаете, что я сестрица?

— По халату узнаю.

— А по лицу?

— Личность незнакомая.

Это повторялось по нескольку раз в день, и лишь спустя много времени он стал понемногу узнавать Лену, причем первым отличительным признаком служили ее пышные волосы. И когда Смирнов, однажды увидев входящую в палату Лену, поднялся ей навстречу и сказал: «Здравствуйте, товарищ военврач!», Лена почувствовала, как в груди ее пролилось что-то горячее. Теперь Смирнов узнавал уже всех, а Лену называл по имени-отчеству. Встречая ее по утрам, он по-военному вытягивался и шутливо-радостно рапортовал:

— Товарищ военврач третьего ранга, в пятой палате во время ночного дежурства происшествий никаких не случилось.

А ведь совсем недавно и Смирнов и Тарасов прибыли в госпиталь с большими проникающими ранами, с осколками в мозгу, без сознания. Такие раненые вызывали особое внимание Лены.

Были у больных Лены и другие виды ранений — повреждения периферических нервов, главным образом нервов рук и ног. Эти ранения далеко не так опасны для жизни, как мозговые, но они угрожают трудоспособности человека. И Лена упорно исследовала — насколько поврежден нерв, каков характер поражения, какова картина распространения болезненного процесса, пределы поражения, и только после тщательного изучения устанавливала — когда, какая операция в данном случае должна быть проделана. Как и большинство молодых нейрохирургов, она восставала против всех руководств по хирургии, требующих для операции на нервах не меньше шести месяцев от момента ранения. Срок этот она сокращала все больше и больше, доводя его в отдельных случаях до восьми дней. Практика убедила в правоте ее позиции, дала ей возможность написать статью, требующую решительного пересмотра вопросов травмы периферических нервов, исходя из изучения ранений современной войны.