Изменить стиль страницы

Всматриваясь в карту, прислушиваясь к разговорам, Сергеев весь наполнялся тягостной тревогой. Неужели возможно окружение Москвы?..

И тут же чувствовал всей глубиной своего существа, что это невозможно. Ленинград окружен, отрезан от страны, но это еще не значит, что он сдастся врагу; враг приближается к Москве, захватил на пути к ней десятки городов, бросает в бой десятки дивизий — но Москвы ему не видать, как не видать и Ленинграда!

— Почему ты уверен в этом? — спрашивал его ставший в последние дни угрюмым и молчаливым Трофимов.

— Потому, что я уверен в наших силах… — страстно отвечал Костя. — У нас огромные силы… Огромные, нетронутые резервы!

— Есть у нас сила! — убежденно повторял и Бушуев. — Товарищ военврач правильно говорит…

Глубокая вера в свой народ, в Красную Армию, уверенность в ее силе, упорстве, выносливости никогда не оставляли Костю.

Даже тогда, когда никто и не думал возражать ему, а просто кто-нибудь хмуро молчал или на лице собеседника застывала тревога, Сергеев сердился. Лицо его в эти минуты становилось злым, глаза сверкали сквозь толстые стекла очков, волосы рассыпались, и он резким жестом отбрасывал их, открывая высокий лоб.

Костя сильно привязался к Бушуеву. Он ценил его ум и высокую чистоту души.

И то, что Бушуев, назначенный в тыловой госпиталь, просился ближе к фронту, в санбат, и то, как он нежно-внимательно относился к раненым бойцам, и то, как быстро, на лету схватывал серьезные медицинские знания и легко ориентировался даже в обстановке, требующей компетентного врачебного глаза; и то, как дельно и лаконично определял положение дел на фронте и в тылу, и мысли его были при этом согреты неистребимой верой в безусловную победу России, — все делало Бушуева в глазах Кости мудрым и нравственно светлым.

— Наш народ — самый крепкий, — любил говорить Бушуев. — Сколько книг вы ни прочитаете о заграничной жизни, таких сильных людей, как русские, все равно нигде не найдете. Далеко ли ходить? Поглядите на наших бойцов, поговорите с ранеными.

И Костя действительно жадно слушал, что говорили солдаты.

— Как дела? — спрашивал он лежащего на операционном столе раненого, костромского колхозника, только что доставленного с переднего края.

— Дела худые… — неохотно отвечал обросший, с запекшимися губами боец. — Их — страшная силища…

— Что же, не одолеем?

— Как не одолеть! Одолеем!

— Скоро?

— Маленько погодить надо.

В скупых словах была глубочайшая уверенность, и слова эти долго звучали в ушах Кости и потом прочно оставались в глубине сознания как формула текущих и назревающих событий.

Костя беседовал почти со всеми ранеными. С молодыми и со «стариками», с пехотинцами и артиллеристами, с олонецкими, псковскими, саратовскими, с казахами, сибиряками, грузинами, ярославцами, узбеками, украинцами, татарами, — и все равно, как бы и что они ни говорили, смысл слов их был всегда одинаков:

«Одолеем!..»

— И откуда только берутся? — говорил раненный в грудь и в ноги тамбовский пулеметчик. — Как клопы, прости господи, чем больше их давишь, тем больше лезут.

— Что же, всех не передавить?

— Передавим] Выведем всех до единого, изба будет как стакан.

Высокий, плотный сибиряк, бронебойщик, бывший лесничий и охотник, лежа в ожидании перевязки, рассказывал:

— Их тьма-тьмущая, а нас еще больше. Они вроде как ветер с громом, с дождем, а мы как лес дремучий. Они бурей налетят, а мы покачаемся, погнемся и опять разогнемся. От них и следа не останется, а мы как стояли, так и стоять будем. Которое дерево сломалось — на его месте три других подымутся, которые листья осыпались — рядом новые зазеленеют.

Костя все чаще думал, что он делает не то дело, которое должен делать в этой войне молодой, здоровый мужчина.

«Врачебную работу в военное время должны выполнять только женщины и старики, а молодые должны воевать».

Ему все сильнее хотелось сражаться, и он нередко с завистью смотрел на бойцов и командиров, на тех, кто держал в своих руках винтовку, автомат. Но почему-то больше всех привлекали его артиллеристы, и не раз в голове его шевелилась тайная мысль, что, может, подлинным его призванием является военное дело, в частности артиллерия.

— Пойми, — говорил он Трофимову, — мы с тобой на войне, но самой войны ни разу за все эти месяцы не видели! Мы где-то вдалеке от сражений.

— Мало тебе! — усмехнулся Трофимов. — Кажется, вся война, как в зеркале, отражается в твоей работе.

— Нет, это не то! Недаром наша Шурочка так настойчиво просится на передовую — я ее понимаю Я сам при первом же случае отправлюсь туда.

Костя решил во что бы то ни стало добиться, под любым предлогом, отправки в полковой пункт.

— К сожалению, в роте и в батальоне по штату нет врача, — серьезно огорчался он, — придется помириться на полковом…

И это казалось ему уступкой. Ведь полковой пункт располагается позади переднего края — кажется, километрах в трех, — и он опять останется где-то далеко от самого боя.

Костя стал ожидать случая — выезда ли за ранеными, отправки ли на передовую хирургической группы или инструкторской поездки. А там уж найдем, что делать! Необходимо, например, время от времени проследить за быстрым выносом раненых с поля боя. Надо проследить также за быстротой доставки раненых на ближайшие медпункты. Ведь если первая хирургическая обработка раны решает судьбу больного — а Костя раз навсегда усвоил, что это закон, — то первичная, после ранения, перевязка, ее быстрота и качество решают судьбу бойца не в меньшей, а иногда даже в большей степени.

Костя увлекся идеей максимального приближения хирургической помощи к линии боя. Он видел, что в условиях позиционной войны это требование успешно соблюдается, но в маневренной — далеко не всегда. И многие врачи считали, что это вполне естественно, что иначе быть не может. Даже Соколов говорил:

— Здесь уж, батюшка, ничего не поделаешь. Здесь того, приходится с этим мириться…

Но Костя не давал Соколову закончить мысль.

— Нет, уж разрешите не мириться! Разрешите бороться!

— Боритесь, боритесь, — в свою очередь прерывал его Соколов, добродушно улыбаясь. — Боритесь, дорогой юноша.

— Поймите, — говорил Костя, — здесь все зависит от нас самих. Здесь все решает наша собственная инициатива, наша смелость.

— Правильно, молодой человек, — окончательно раздражал Костю своим удивительным спокойствием Соколов.

— Все зависит от нашей собственной гибкости, — доказывал Костя, — от простого умения учитывать требования данной минуты. А вы живете застывшими формулами: «Здесь, мол, уж ничего не поделаешь, здесь приходится мириться…»

Трофимов поддерживал Костю, но делал это как-то вяло, без обычной энергии и уверенности. Костя сердился. Его возмущала подавленность товарища.

— Что с тобой, Николай, делается? — резко спрашивал он.

Трофимов вынимал из кармана атлас СССР, перелистывал страницы, открывал одну за другой карты областей и отмечал карандашом положение на фронтах.

— Видишь?

— Нет, уж лучше пойдем послушаем сводку.

Сергеев вместе с Трофимовым пошел в землянку командира санбата. В темноте они ощупью пробирались вдоль низеньких строений, палаток, блиндажей. В крохотном помещении было светло. Командир средних лет, полный человек, с лицом круглым и гладким, как у добродушного толстого повара, встретил их радушно.

— Пожалуйста, пожалуйста, товарищи хирурги, — гостеприимно приглашал он. — Знаю, зачем пришли. Ну и прекрасно. Я и сам собирался сейчас слушать Москву, да что-то не получается. Какие-то станции мешают…

— Мешают? — взволновался Костя. — Разрешите мне… Я попытаюсь…

— Пожалуйста.

Костя включил приемник, повертел рукоятки, и сейчас же из круглого окошечка вырвалась струя знакомых звуков.

— Четвертая Чайковского!.. — радостно вспыхнул Костя, узнав ее с первого же такта. — Слышишь? — обернулся он к Трофимову. — Слышишь, чертова клизма?

— Слышу.