Изменить стиль страницы

— Кто там? — тревожась, крикнула бабка.

Олег махнул рукой, дескать, ну ее, и рука его — костистая, с широкой пятерней, но с длинными тонкими пальцами и как бы припухшими суставами, словно у истощенного тяжелой болезнью, — неприятно поразила Николая. Да и взмах — какой-то вялый, не мужской: отогнутой расслабленной ладонью. Рос в деревне, а по сложению — городской хиляк. Вот тебе и деревня! Правда, что хорошо было в мальчишке, так это улыбка: яркая, чистая, прямо солнечная. Сохранилась с младенчества! Надо же: сам весь изменился, не узнать, а улыбка — та же.

Все это думалось Николаю, пока они разглядывали друг друга, пока тискали руки и обменивались улыбками. Говорить ни тот ни другой не торопились. Николай все вглядывался в младшего, изучал, удивлялся и радовался. Хороши были и глаза у братца, хотя и белобрысые и светлые, но внимательные, живые, с искорками, неглупые глаза, а от глаз и все лицо уже не казалось таким мелким и детским, каким показалось издали. И нет пресловутой деревенской туповатости, признаки которой когда-то со страхом искал в себе.

— Ну как ты? — спросил наконец Николай. — Занятия кончились? Или… уже экзамены?

— Два сдал, — смущенно сказал Олег.

— С кем ты там? — донеслось из дому.

— Коля приехал, — ответил Олег и немо, жестом, видно, от застенчивости, не зная, как обращаться к старшему брату, пригласил входить в дом.

Он вошел вслед за Олегом и увидел все то, что видел каждый день на протяжении первых восемнадцати лет своей жизни, а потом во время наездов летом и зимой на каникулы. Длинный широкий стол между окнами по правую руку, широкие лавки вдоль стен у двери, икону в красном углу, украшенную чистыми полотенцами по случаю праздника. Увидел низкую массивную печь, недавно побеленную известкой, с темным зевом пода и широкой лежанкой, с которой свешивались концы лоскутных одеял; увидел в простенке этажерку с тремя ярусами плотно стоящих потрепанных книг, маленький телевизор, все тот же, что и прежде. Увидел чисто вымытые полы и тканые половички — выгоревшие, белесые, измахрившиеся. Слева у двери висел на стене все тот же телефон — черный, с перекрученным шнуром. А за окном увидел баньку, колодезный сруб с воротом, цепью и ведром, висевшим на рукоятке ворота; увидел огород, грядки весело торчащего лука, густо зеленеющей морковки, салата и укропа; увидел старый куст ранетки с порыжелыми, почти осыпавшимися цветками, столбики и колья ограды и соседского серого кота, сидевшего на столбе, а дальше — картофельное поле, дорогу, лес…

Горница была пуста, шепоток доносился из маленькой боковушки, в которой когда-то жил он, Николай, вместе с Олегом. Вход в нее был задернут ситцевыми занавесками, они чуть колыхались, видно, кто-то стоял за ними, касался их или пытался подсмотреть в щелочку. Олег в нерешительности остановился перед занавеской, и там, в боковушке, видно, тоже не знали, что делать. Когда-то Николай пулей влетал в этот дом, носился из комнаты в комнату как угорелый, таская за хвост рыжего кота Тишку, устраивал фейерверки из спичечных головок — был самым шустрым и бойким во всем неробком и горластом семействе. Теперь стоял у порога и тихо улыбался от прихлынувших воспоминаний, от пронзительного ощущения скромности, даже бедности живущих здесь людей, самых родных на всем белом свете. Аня и Димка почему-то не вспоминались в эту минуту, как будто жили совсем в другой жизни, в ином времени. А здесь…

— Колька! Где ж ты? — донесся бабкин голос.

Занавески раздвинулись, и в проеме между шторками появилась девушка. В первый момент Николай оторопел от яркой свежести ее лица, от ее юной чистоты и здоровья. Сверкнув влажно-черными глазами, она потупилась и, раздвинув шторки пошире, молча отошла в глубь комнатки, как бы приглашая его войти.

— Ну где же, где беглян? — проворчала бабка.

Николай вошел в боковушку. Оконце было затянуто занавеской, и в комнатке стоял полумрак. Справа, на широкой кровати, на той самой, на которой когда-то спали валетиком Николай с Олегом, лежала на высоких подушках бабка Марфа. Старенькое стеганое одеяло в пестром пододеяльнике доходило ей до груди, темные высохшие руки со вздувшимися жилами и скрюченными пальцами покоились поверх него. Лицо ее в тени казалось серым, как и аккуратно прибранные волосы. В глубоких темных глазницах прятались прикрытые веками глаза. Бабка лежала зажмурившись, она и раньше любила делать вид, будто умирает, закатывала глаза, могла часами лежать, не шевелясь и почти не дыша. Всю жизнь бабка отличалась странностями, он это знал и потому улыбался, ожидая, когда она «очнется».

Комнатка была маленькая, бывшая кладовка, с крохотным оконцем, пропускавшим мало света, с бревенчатыми стенами, исколотыми, изрезанными ножами. В изголовье у бабки, на табуретке, прислоненная к стене, темнела иконка с неразличимым ликом. Массивный крест с распятым Христом висел сбоку на стене над кроватью. Девушка стояла между табуреткой и стеной, почти в самом углу у оконца. Троим тут было бы, пожалуй, не поместиться, и Олег остался за занавеской.

Николай поглядывал на бабку, но краем глаза видел и девушку. Она была совсем рядом, освещенная мерклым светом оконца, невысокая, тоненькая. Вдруг ему показалось, будто губы ее тронула улыбка. Он чуть-чуть подался вперед, стараясь заглянуть девушке в лицо, — она тоже чуть-чуть, ровно на столько же отвернула голову. Он еще чуть наклонился вперед — девушка еще больше отвернула лицо и наконец прыснула от смеха. Николай дернул ее за косу, тяжело висевшую на плече. Неторопливым поворотом головы она перекинула косу на другое плечо, потупившись, еще глубже вжалась в угол. Николай перевел взгляд на бабку — она глядела насмешливым чертом, как смотрела раньше, когда была помоложе.

— Ну… — протянула она выжидающе.

— Здравствуй, бабаня, — сказал Николай. — Вот и я.

— Вижу, вижу, — вздохнула старуха. — Жиган ты мой… Мать-то уж все глаза повыплакала. Ну, бог с тобой, внучек. Нонче сами все грамотные, отца- матерь не слушают, своим умом маются. Може, лучше, а може, и нет. Стара стала, путаная. В самой себе порой так заплутаешь, кому сказать, не поверят. Дай-кось лоб-то перекрещу. Не для тебя, для себя, — добавила сварливо.

— Николай склонился к старухе, прижался щекой к ее щеке, вдохнул запах ладана, табака, нафталина. Бабка прижала его голову, поворошила на затылке волосы, поцеловала в лоб и, быстро перекрестив мелким крестом, оттолкнула.

— Нонче и нас так благословляют. В церкву ездили, отец Павел уж так торопился, уж так торопился, готов всех скопом, артельно. И смех и грех. Отец Павел, а моложе тебя. Глаза красные, и вином разит. Оте-ец, — удрученно-насмешливо протянула она и повторила: — Оте-ец… Не-ет, чё-то деется с народом, на клин сошел, совсем на клин. Пьют, гуляют, ни бога, ни черта не боятся. Раньше хоть преисподней страшились, мук адовых, а нонче? Самая страшная кара — бутылку эту проклятущую не дадут. В разуме, в ясности не хотят жить. В тумане, в парах угарных привычней. Ты-то как? Ребеночек у тебя? Как его? Забыла, — без всякого перехода спросила она.

— Димка, — сказал Николай.

— Димитрий, — задумчиво повторила бабка и, пожевав синими стручками губ, продолжила: — По нашей-то, по Непомнящих, линии Димитрия не поминали… — Она задумалась, приложив гнутый палец ко рту. И вдруг, вспомнив о чем- то, спохватилась, уперлась руками, закарабкалась спиной на подушки, приподнялась и, глядя на Николая широко открытыми глазами, спросила: — Тебе отец сказывал про вашу линию? Отчего Непомнящие, сказывал?

— Говорил когда-то, но…

— Но… — досадливо протянула она. — Эх вы, пеструнки… А у него ить бумаги хранятся, в сундуке. Ты спроси. Пусть вынет, покажет. Непомнящие вы, это ж не просто так. Тамо-ка тайна, загадка загадана. Почему Непомнящие? И почему в Сибири очутились. Корни-то из Псковской губернии — точно. Это моя свекруха, Пелагея Никитична, сказывала. Будто бы отец деда Егора только перед самой смертью, это когда его изловили и в сарай заперли, покаялся бабке своей и фамилью вроде бы назвал, но велел тут же и забыть, никому ни-ни. Боялся. А понять можно. Грех какой-то носил, до смертного часа нес, молчал, а перед ей, перед безносой, сробел, облегчил душу-то…