Изменить стиль страницы

Николай стоял, ожидая, что Любовь Ивановна хоть как-то смягчит резкость, но Любовь Ивановна вынула из груды бумаг рентгеновский снимок и принялась дотошно разглядывать его на свет, поворачивая так и этак.

— Значит, нельзя? — пробормотал он в неловкости.

Любовь Ивановна молча, как от приставшей мухи, отмахнулась от него снимком, и Николай обескураженно попятился к двери.

Вернувшись в палату, он лишь развел руками, дескать, ничего не вышло. Татьяна Сидоровна, ожидавшая его с надеждой и страхом, вся так и поникла.

— А, поехали! — предложил Николай. — Я тебя, хочешь, на руках снесу!

Но мать не согласилась, благоразумие взяло верх. И опять пошли расспросы: как, что, когда — все про Димочку, про внучека разлюбезного, которого видела совсем крохой. Помнит ли своих деревенских родственников — бабку с дедом, дядю, прабабку? Николай отвечал, а сам все разглядывал мать — как все-таки сильно она изменилась! И эти темные мешки под глазами, и синева, странная фиолетовость губ — почему? И подрагивание кончиков пальцев, и такая усталость во всем бледном, сероватом лице. Она же еще совсем молодая — нет пятидесяти…

Оставив пакет с подарками и фотографии на прикроватной тумбочке, они двинулись во двор — Николай хотел еще съездить на полигон, убедиться, что место подходящее. Мать проводила их до площадки, где стоял, сверкая на солнце, красный «жигуленок». Татьяна Сидоровна разглядывала машину, качая головой. Садиться внутрь она не решилась, лишь осторожно потрогала никелированную ручку.

— Где ж ты, сыночек, такие деньжищи-то взял?

— В наше-то время? Были б руки-ноги-голова. Мы с Аней три сезона в стройотряде вкалывали. Остальное добавил Анькин дед.

— И сколько же он добавил? — с опаской спросила Татьяна Сидоровна.

Николай наклонился, сказал ей на ухо:

— Шесть пятьсот.

Татьяна Сидоровна ахнула, ошеломленно посмотрела на Николая.

— Как же ты взял, сыночек? Хорошо ли?

— Не я брал — Анька. И не волнуйся, у них этих денег — как грязи!

— Ой, что это ты говоришь! — растерялась Татьяна Сидоровна. — Разве ж можно деньги так сравнивать?

— А что? Что такого?

— Ну как же, деньги — это ж труд, работа. Им, поди, тоже нелегко даются…

— Нелегко, конечно, но дед — большой ученый, а им знаешь как платят — ого-го! У деда квартира в городе, квартира в научном городке плюс дача — двухэтажная! Плюс два гаража, машина «Волга», не эта консервная банка. И все такое прочее…

Татьяна Сидоровна с неодобрением глядела на него, поджав губы.

— Да он нормальный, — сказал он, усмехаясь, — не капиталист. Аньке дал на машину, а так — никакой роскоши, только для дела.

— Ну а «Волга», гаражи — это как? — недоумевала Татьяна Сидоровна.

— «Волга» — ездить, гаражи — казенные — машину держать, в городе и на даче. Не на улице же!

— А квартиры? Зачем две, да еще дача?!

— В городе — для постоянного жилья, тут библиотека, так сказать, база. В городке — на тот случай, если допоздна задержится в институте. Не в гостиницу же! Верно? Или, скажем, устал, в город возвращаться трудно, а тут маленькая, однокомнатная, очень скромно обставленная — диван, стол, три стула, холодильник, телевизор, книжный шкаф. Понимаешь, когда у человека мозги, государство умеет заботиться. А у деда мозги — во! Он с Кикоиным еще сорок лет назад занимался разделением урана. Вот какой дед! Да ладно, мама, деньги — пустяк! Давай-ка лучше прокатимся!

— Нет, сынок, устала что-то, пойду прилягу. А вы езжайте.

Она кивнула Кате, показывая на машину, дескать, садись. Та деликатно, бочком села на переднее сиденье, Олег уселся сзади. Николай обнял мать, и опять тревожное чувство пронзило его: какая она вялая, ослабевшая, глаза погасшие, тусклые. Раньше вихрем бы полетела с ними! Что-то подкосило ее, сильно подкосило…

Он сел за руль, а мать потихоньку, чуть накренившись на левый бок, пошла обратно в терапию. На крыльце она задержалась, постояла как бы в задумчивости, низко опустив голову, и, обернувшись, помахала рукой.

4

На полигон вела старая заросшая дорога. Огибая серый блочный корпус птичника, за которым располагалось камышинское кладбище, она втягивалась в лес мимо личных сенокосных делянок с первыми стожками сена, мимо колхозной пасеки, раскинувшейся на луговине перед болотами, скатывалась в сырые широкие низины, поднималась на пологие сухие взгорки, сбегала с них — боком- боком, сторонясь зыбей, приметных сочной осокой, — через замшелые мосточки над прозрачными ручьями, по колышущимся, чавкающим под колесами мочажинам и жердинам поперек дороги в топких местах. Почти до самой пасеки, от подстанции, что прилепилась металлической решетчатой оградой к бетонной опоре линии электропередачи, шагали вдоль дороги вкривь и вкось столбы с оборванными проводами. «Вот тут и поведем отвод для запитки самовара», — решил Николай.

Подле двух корявых рябин дорога резко сворачивала вправо, на сухой пятачок, и упиралась в часовенку, срубленную среди болот и лесов в начале прошлого века. В ней, как сказывали люди, отмаливали свои грехи каторжные ссыльные, работавшие по добыче сапропеля, пластового ила, для сибирских куркулей. Ил этот считался хорошим удобрением и поднимал урожай зерна и овощей в полтора-два раза. Еще тут издавна заготавливали сухой негниючий мох для мшенья изб, складывали его в часовенке, потом возили телегами застройщики с окрестных деревень.

Часовенку изрядно потрепали непогоды и время. Бревна посерели, обросли плесенью, свод круглой башенки прохудился, из щелей торчали березки, трава. Застекленное оконце выглядело странно — как монокль на немытом, нечесаном бродяге.

В годы войны тут пристреливали минометы. Их собирали в райцентре в полукустарных мастерских при МТС. Минометы и мины возили на лошадях. Отец — рассказывал — мальчишкой не раз возил и видел, как мужики в военной форме делали на болоте какие-то обмеры. Стреляли каждый день, по чучелам. Чучела эти мастерили бабы на своих дворах — из невыделанных шкур шили балахоны наподобие огромных пугал, набивали их соломой и укрепляли на шесте с заостренным концом. Потом солдаты расставляли на высохшем болоте и по ним фуговали из минометов. Дырки от осколков штопали суконными нитками, так что одна шкура оборачивалась туда-сюда много раз, пока не превращалась в клочья.

Место это считалось в Камышинке лихим: вскоре после войны бабы, ходившие за клюквой по болотам, наткнулись на страшного мертвеца с удавкой на шее — веревка перепрела, камень сорвался, и он вылез, красавчик, желто-зеленый, как соленый огурец. С той поры и обезлюдели эти болота: ни ягод, ни мхов, ни сапропеля — ничего не надо от худого места, боялись занести в дом, в деревню нечистую силу. Оно хоть и двадцатый век и машин полно по полям-дорогам, но кто знает, что творится по обочинам этих дорог, в таких вот заплесневелых углах, вроде этого чертова полигона.

Николаю эти страхи были неведомы, он и мальчишкой бегал сюда — из дерзкого любопытства, чтоб проверить себя, свою храбрость, а вырос — подружек водил, целовался в часовне по сырым углам; правда, до греха дело не доходило — зазнобы отчаянно трусили и начинали верещать, едва он давал рукам волю. Теперь ему предстояло провести тут испытания своего «самовара»…

Он подогнал машину к часовенке, колеса уперлись в заросшие бурьяном ступени — впереди зиял дверной проем, косяки выщерблены, изгложены временем и непогодой. Выключив двигатель, он расслабленно отвалился на сиденье. Катя и Олег сидели притихшие, всматривались в черный проем, ждали. Едва-едва начинало смеркаться, небо над болотами еще было яркое, голубое, но, странное дело, в часовне царил почти полный мрак.

Николай внезапно нажал на сигнал — фанфарный звук ударил по нервам. Катя ойкнула, схватилась за грудь. Раздался щелчок, и свет фар осветил внутренность часовни. Какие-то мелкие твари с шелестом шарахнулись по темным углам — заколыхались травы, стоявшие торчком внутри часовни.