Изменить стиль страницы

— Кровинушка, кровинушка… По работе, может, и хорош, а по жизни? И потом, если сын, так все ему позволять? Много нам с тобой позволяли?

— Сравнил! То наше время, а то — теперь. Мы и мечтать не могли, что нынче само собой разумеется. Из одежды там или развлечений разных. Чё уж на нас ссылаться, наше время пролетело, надо смотреть, чтобы дети лучше прожили.

— Опять ты этот разговор затеяла! Никак не можешь без этого. Сколько просить тебя? Не заводи! Мы тут с тобой не сойдемся, только нервы потреплем друг дружке и все.

— Ну ладно, ладно, не заводись. Не буду, не буду.

— Не буду… Заступница! Если б не ты, ни за что не пустил его в город. Мне до сих пор глаза колют: других агитируешь, задерживаешь, а сыночка пристроил. У-ух, твою так! А что им сказать? Баба отпустила, не я? А сам-то Николай о чем думал? У самого-то совесть где? А все там же… Только одно и заботит: чтоб сыт был, обут, одет не хуже, чем у людей, а в кого этот сытый, обутый и одетый вырастет, это вас не колышет.

— Вас! А вас? Вы-то пошто в стороне?

— На мне колхоз! Ты с бабкой и воспитываешь.

— Ой, Ваня, не надо. Я с бабкой… А ты? Не воспитываешь? Если не вмешиваешься, молчком да волком — это не воспитание? А когда люди, вся деревня, ждут от тебя твердости, отказа, как с этими яйцами, а ты соглашаешься, и все это видят и за глаза осуждают — это не воспитание? Лучше не будем! И Николая не трогай, теперь уже поздно воспитывать, раньше надо было. В город уехал — ну и что! Не имеет права? Все имеют, а сын не имеет! Ты прямо как при царе. Тоже, между прочим, воспитание…

— Приехал по душам с тобой, а ты насовала чертей под лавку.

— Сам напросился. Ну все, давай помиримся.

— Давай.

Татьяна Сидоровна взяла его руку в свои, погладила, прижала к щеке.

— Помирились?

— Помирились, — отходчиво сказал Иван Емельянович.

— А про птичник чё помалкиваешь?

— Так ты, поди, все знаешь, ходоки доложили.

— Их доклад — одно, а ты что скажешь?

— А что сказать? Мурашов советовал дать задний ход. Переоформить яйца как с личных хозяйств, а справочку вернуть. Я уж думаю, думаю…

— А чё думать-то? Дело советует. Они все хотят быть чистенькими, на тебя все повесить. Ох, Ваня, Ваня, какой ты все же…

— Какой я, ну какой?

— Простой, ох, простой ты, Ваня.

— Какой уродился.

— Мало тебя били, мало нервы тебе крутили… — Татьяна Сидоровна тяжело вздохнула. — Тем более сейчас надо быть осторожным. Начальнички так и норовят других подставить, самим усидеть. Ты не такой, больно доверчивый, тебя и схряпают. Так что, Ванечка, мой тебе совет: иди к Ташкину, вызволяй бумагу. И — ни-ни! Не поддавайся на уговоры. И не боись!

— А что бояться-то? С поста снимут? С удовольствием! Сыт по горло! Только обидно: едва-едва начали поправлять дела, и ежели снова — старое, народ охладеет, запал выйдет.

— И вот еще. Как-то просила тебя, но наверняка забыл. Михеевы. Помоги старикам. У них крыша худая, сейчас жара — ничего, а как дожди польют. Тося Кардакова приходила, сказывала, старик совсем плох, еле ходит…

— Еле ходит! — желчно перебил Иван Емельянович. — Зато пишет здорово! Мне нонче Маргарита сказала, секретарша Ташкина, это он в народный контроль просигналил насчет птичника, старик Михеев. А ты — крышу…

— Он? Василий Евлампович? — удивилась Татьяна Сидоровна.

— Ну.

— Не выдержал, значит. Ой, Ваня, чего ты злой такой? Не люблю, когда злишься. Даже с лица сходишь, как хорь какой, делаешься. Не бери в сердце, Ваня, прошу тебя. Себя загонишь и меня — туда же. Прошу, Ванечка…

— Ну ладно, пожалуй, поеду. Ты тут не нарушай. Что Любовь Ивановна велит — делай. А то я за тебя возьмусь…

— Ты вот с Ташкиным видишься, скажи как-нибудь про порядки тут в больнице. Погляди, на каких простынях люди лежат, в каких халатах ходят, а белье — вообще стыдоба! Я с главным врачом говорила, а та: «Средств нет, облздрав не выделяет…» Поговори, пусть поможет.

— Ладно, поговорю.

— Ой, Ванечка, осточертело мне тут! Просто силушек никаких нету. Взял бы меня домой. Зорька, поди, недоена, непоена?

— Доена и поена. Бабка крутится, Катя помогает, Олег. Ты давай лечись как следует, чтоб больше сюда ни ногой. А то — выговор! Ну, поправляйся, Танюша. Пока!

— Заглядывай хоть изредка, Ваня…

5

Если бы не машина, Николай ничего бы не успевал. Машина здорово выручала, приходилось делать немалые концы: с утра отвезти Вадима и Олега на полигон, потом — к матери в больницу, вечером — доставить Вадима и Олега в деревню, захватить Катю и снова — на полигон, теперь уже до глубокой ночи, а то и до утра. Днем надо было помочь бабке по хозяйству, задать корм и пойло корове и поросенку, натаскать дров, воды, привести в порядок данные экспериментов. За эти три недели Николай осунулся и еще больше почернел, на смуглом лице ярко горели пронзительно-синие, как у отца, глаза; белозубая улыбка, черные вьющиеся волосы, крепко сложенная фигура, сильные руки с широкими мужицкими ладонями и сбитыми от работы пальцами — все в нем говорило о силе, ловкости, полноте жизни. Теперь бабкино прозвище «жиган» подходило в самый раз. И правда, было в нем что-то цыганское, ухарское, залихватское — сатиновая рубаха синего цвета, потертые джинсы, плотно облегающие мускулистые ноги, сандалии с дырочками.

За весь июнь дожди прошли всего дважды, и то без гроз, без ветра — не дождь, а дождичек. Июль вступил засушливым зноем, безветрием, ползучими палами в окрестных лесах. Дождевальные установки работали круглые сутки, а травы все равно были какие-то вялые, пожухлые. В северных и западных районах области лили дожди, не знали, куда от них деваться, а тут, возле искусственного моря, — сушь.

Николаю надоело цапаться с Пролыгиным, и он приловчился втихаря после захода солнца вырубать на подстанции дождевальные установки — тогда энергии хватало на разгон «самовара» до максимального режима. Никто не заглядывал вечером на поля, а рано утром, когда ехал с ночной смены, Николай включал дождевалки, и пока этот номер сходил с рук.

Николай торопился закончить испытания до того, как строители по-настоящему сдадут птичник, — тогда с энергией будет совсем швах, потому что птичник комбинированный, в нем предполагалось и содержать куриц-несушек, и выводить птенцов в инкубаторах, значит, энергия пойдет и на механизацию, и на освещение, и на обогрев.

С отцом, слава богу, стычек больше не было, да, правда, и виделись они мельком и то не каждый день. У отца варились свои крутые и срочные дела — с раннего утра звонил телефон, отец лаялся то с одним начальником, то с другим, то с третьим, частенько уезжал на рассвете, не завтракая, а обедал ли и где — никто не знал. Приезжал затемно, сам темный и пыльный, как степной ковыль, — и качался, как ковыль, от усталости.

В этот раз, заехав за Катей, Николай не застал ее, как обычно, на лавочке. Было уже поздно, в окнах горел свет. Николай зашел в дом. Георгий Сергеевич сидел у печки — босоногий, в нательной рубахе, весь какой-то светлый, явно после бани. Катя, торопливо поздоровавшись, метнулась в комнату собираться. На столе дымилась тарелка, налитая щедро, до ободков, в мисках — ломти хлеба, огородная зелень, банка сметаны — обычный сельский натюрморт.

— Садись, Коля, поешь, — пригласил Георгий Сергеевич, поднимаясь и пожимая Николаю руку. — А то Катюша расстаралась, на пятерых.

— Спасибо, Георгий Сергеевич, только что от стола, — слукавил Николай, хотя ужинал уже часа два назад. Ему не терпелось махануть вместе с Катей на полигон, не терпелось так, что аж палило в груди между ребер.

— Ну как твой «самовар»? — вежливо поинтересовался Георгий Сергеевич. — Не всех еще лягушек потравили?

— Что вы! Лягушки народ живучий, им хоть бы хны.

— А чего ж бабки всполошились? Чуть ли не молебен, я слышал, собираются служить. Попа хотят позвать, деньги собирают. Нынче и поп за так не ходит. Как-то, помню, забрели в церковь, глядим — ценник. Литургия — четвертной, отпевание у гроба — два червонца, крещение — пятнадцать, венчание — червонец. Самое дешевое — повенчаться. Умереть дороже всего. Сколько же батюшка сдерет за крещение твоего «самовара»? Думаю, пять червонцев, как минимум.