Изменить стиль страницы

Немцы наглели. Аэродром был у них где-то поблизости. Самолеты появлялись над горизонтом, в береговой дымке, через каждые пятнадцать - двадцать минут, быстро набирали высоту, разворачивались на боевой курс и пикировали, почти касаясь судовых мачт. Первые две бомбы попали в кормовую часть - в самую гущу народа. Одна разорвалась прямо на палубе, а другая, пробив ее, ринула внутри, в трюме. Палуба мигом опустела - людей сбросило за борт. Некоторые изуродованные трупы так и впечатало в железные надстройки, а из трюма повалил черный дым. Там начался пожар. Осколком в грудь навылет тяжело ранило капитана. Он все время находился на открытом мостике и сам командовал ходом корабля, лавируя между бомбами, уходя от торпед и мин. Почти семидесятилетний старик, еще в мирное время ушедший на пенсию, он не захотел доживать свой век спокойно и с началом войны вернулся на флот. Умирающего, вместе с другими ранеными его переправили на катер.

В кормовом трюме бушевал пожар. Горели автомашины и раненые. Главную водяную магистраль перебило и пришлось делать временную из отдельных шлангов. Тушили и песком, бросая его в пламя прямо руками, из солдатских касок, срывая их с убитых, обжигаясь и задыхаясь от едкого дыма. И все-таки пожар удалось погасить.

А в это время немецкие самолеты угодили в носовую часть. Там вновь вспыхнуло пламя. Какой-то чудак додумался взять из Эстонии с пяток здоровенных свиней. Их поместили в тесную клетушку на верхней палубе. Огонь подобрался к свиньям, и они подняли такой визг, что нервы у многих людей окончательно сдали: началась паника - самое страшное, что бывает на войне. С носовой части все разом ринулись на корму, сбивая и давя друг друга.

Нужно было бороться с огнем, от которого в любую минуту могли вспыхнуть ящики со снарядами, стрелять из уцелевших орудий по наседавшим самолетам, а обезумевшие люди метались по палубе, никому не давая ничего делать. Как только на горизонте появлялись самолеты, многие, потеряв всякий контроль над собой, бросались за борт.

Свиней пристрелили, но роль капли, переполнившей чашу, они сыграли: сумятица продолжалась. В огне на юте рвались пулеметные ленты и винтовочные обоймы с патронами. Мне удалось выхватить из огня десятка полтора заряженных пистолетов на широких офицерских ремнях, и я потащил их на корму. Посреди палубы тут неожиданно над всеми вырос пожилой капитан-лейтенант (явно из запаса - ему было около пятидесяти). Он грозно потряс пистолетом и крикнул:

- Тихо, сволочи! Стрелять буду каждого!..

И выстрелил несколько раз в воздух. Люди остановились. А он уже командовал, указывая пистолетом, кому и что делать. К нам присоединилось несколько десятков солдат и офицеров. В огонь полетели каски с песком, ударили брандспойты, и пламя сбили. Но немецкие летчики разгадали нашу хитрость: они видели, что судно идет прежним курсом, и снова пошли в пике.

Зенитное орудие, за которым я был закреплен, давно было сбито, и я не знал, куда себя деть. А это очень трудно ничего не делать в такие моменты, когда на тебя пикирует вражеский самолет. Надо стрелять самому, таскать снаряды, даже просто грозить кулаками или из души в душу ругаться - все что угодно, но обязательно что-то делать, иначе страх возьмет верх.

Немцам удалось отбить руль и повредить винты. Машины работали, но ни хода, ни управления у судна не было. Поблизости оказался буксир и взял нас.

От беспрерывных пожаров палуба, бортовая обшивка, надстройки и все тросы раскалились. Ни к чему нельзя было притронуться. На палубе умирали раненые - их не успевали отправлять. Но впереди уже был виден Го-гланд- наш остров.

Когда катер забрал последних раненых, а потом и оружие, в том числе и мои пистолеты, брошенные в угол у полубака, была отдана команда: «Судно оставить!», потому что ввести «Папанина» в гавань острова не удалось, он сел на мель. Человек пятнадцать нас целых и невредимых: Иванов из Горького, Суворов из Ленинграда, Ляшенко с Украины, Дятлов из Черноземного края, Смирнов, я и другие матросы, чтобы не делать катеру еще один рейс, были отправлены вплавь…

Около десяти часов продолжалась эта неравная борьба по существу безоружного торгового судна с несколькими десятками немецких пикировщиков. Их не брали ни винтовочные, ни крупнокалиберные пулеметные пули (только один самолет был сбит прямым попаданием зенитного снаряда). И за все это время не показалось ни одного нашего самолета… Было до слез обидно за свою беспомощность, но в тот раз нервы мои выдержали.

Они сдали позднее, в конце войны. И этот постыдный случай я не могу простить себе до сих пор. Как сейчас, вижу перед собой взбешенного Батю с пистолетом в руке и его страшный крик:

- Застрелю!..

Но обо всем по порядку.

Тогда на Гогланде никто нас, конечно, не ждал. Полуголые, в мокрых тельняшках и трусиках, мы ночевали первую ночь на складе под сосною, постелив под себя лапник. Он кололся, но был теплее камней. Согревали друг друга своими телами, меняясь местами. На дворе стояли последние дни северного августа.

«Папанина» ночью немцы опять зажгли. Выгорев, он полегчал, сам снялся с мели и его к утру куда-то унесло ветром. У берега на мели оставался разбитый «Казахстан». На шлюпке мы добрались до него и приоделись, сняв с мертвых шинели, брюки, фланелевки и ботинки. Удалось раздобыть кое-какие продукты, впервые за двое суток поели.

На острове собралось несколько тысяч человек - остатки отступавшей армии. Круглосуточно работали полевые кухни - варили пшенную кашицу,- но получить черпак горячего удавалось не более как один раз в день: так длинны были очереди. За десять дней, которые мы проживали на Гогланде, животы у нас подвело: даже флотским ремнем с трудом удавалось удерживать брюки на своем месте, и все же это были лишь цветики по сравнению с тем, что ждало нас впереди.

Зимой, когда мы уже находились в Кронштадте, началась ленинградская блокада. Слабели мы постепенно. Нас кормили трижды в день, но давали примерно за все три раза только половину того, что каждому из нас было нужно. Сначала сдали ноги, потом руки, а затем ослаб и весь организм. Одна мысль преследовала всюду: «Чего бы поесть». С ней ложились спать и просыпались, с ней шли на пост к артиллерийским складам и в дозор на залив.

Ослабла и мозговая деятельность - над десятистрочным письмом домой думали по часу, хотя писали мы всякий раз почти одно и то же: «Жив, здоров. Все в порядке. Ждите с победой…»

А какой черт «все в порядке». В санитарной части не хватало коек, чтобы положить умирающих с голоду. С остекленевшими глазами, не шевелясь, люди лежали на спине на полу или сидели, прислонившись к стенке. Они ни на что не реагировали, даже на пищу. Таких отправляли в глубокий тыл на самолетах.

Мы уходили в залив вдесятером, а возвращались всемером- двое или трое обязательно замерзали.

К весне от восьмидесяти килограммов моего веса осталось только сорок с небольшим. Почти совсем перестали слушаться ноги. Трехкилометровое расстояние от города до Бычьего поля я мог осилить не менее как за четыре часа. Пятнадцать - двадцать шагов - и ноги подкашивались, требовался отдых.

Однажды зимней ночью я стоял на посту у артиллерийского склада и заметил, что прямо на меня идет человек. Окликнул его, но он продолжал идти. Я вскинул винтовку, чтобы выстрелить вверх, но наступил на край тулупа и упал. Подняться уже не было сил. Он подошел ко мне и помог встать. Это был мичман с одного из наших катеров. А если бы это был немецкий лазутчик?

Взрывом только одного этого склада можно было разнести пол-Кронштадта.

Мы избегали ходить в баню, потому что страшно было взглянуть на свои собственные скелеты. Случалось, разденется человек, глянет на себя и упадет в обморок…

Удивителен русский человек. Я не помню, чтоб кто-то из нас роптал на свое положение: мы знали, что Ленинград и Кронштадт отрезаны от мира.

Летом с питанием наладилось, и мы постепенно начали набирать силы, а осенью в Кронштадте стали формироваться морские бригады для прорыва блокады и большинство нас добровольно записалось в них.