Изменить стиль страницы

Он замолчал, но Бетти была слишком расстроена, чтобы возразить ему. Ей незачем было спрашивать его и спорить с ним — в душе она понимала, как обстоят дела на самом деле, и была очень обеспокоена. Джозеф видел, что она вот-вот расплачется, а он даже вспомнить не мог, когда последний раз видел ее плачущей. Когда же это было? Много лет назад. Он ощутил прилив любви к ней, нежность, желание прийти на помощь; будто отголоски давних чувств коснулись сердца и заставили его забиться сильнее. Ему захотелось взять ее за руку — когда же это он последний раз утешал ее? С давних пор она гордо отвергала всякую попытку утешить. В эту минуту он словно переступил через нагромождение привычек и скуки, характерных для всей второй половины их совместной жизни. Однако руку протянуть так и не отважился — жест был бы слишком сентиментален и неминуемо встретил бы отпор. Вместо этого он снова заговорил:

— Мне одно понятно — он хочет построить свою жизнь по-своему. Ему посчастливилось в жизни, я не спорю, но он хочет делать все на свой лад, а не потому, что так принято. Я не одобряю его поступка, но понимаю, что его к этому привело. Он хочет продумать все до конца, потому он и не захотел ехать сегодня к нам, сюда… ты на него не обижайся… он тебя любит… всегда любил… просто ему хочется побыть одному. Он, Бетти, живет в другом мире и видит все по-другому.

— Что уж там такого другого? — Пока Джозеф говорил, она сумела справиться со слезами и преградить путь потоку горя, ринувшегося на нее. — Сидит себе в горах в маленьком коттедже — и дед его сидел в точно таком же в его годы. Господи боже, да его дед родился в таком! Сидит там и, насколько я понимаю, дожидается, не предложит ли ему кто какую-нибудь работу — так и старый Джон ходил на рынок и ждал, чтобы его кто нанял. Какая же разница? Ровно никакой. И в семейных делах никакой разницы нет. Если уж у тебя есть жена и ребенок, так ты и держись их, нравится тебе это или нет.

— Ему знаешь как несладко, — сказал Джозеф. — Он очень серьезно относится ко всему этому.

— Мэри, наверное, так не думает.

— Весь вопрос в том, как смотреть на это.

— Нет, Джозеф. Есть дурные поступки, и можешь смотреть на них хоть до посинения, они от этого лучше не станут.

— Что уж там теперь. Куда денешься?

Он совсем устал. Ему хотелось остаться наедине с мыслями о Джоне, ему хотелось вспоминать о нем, думать о нем.

— Это все со смерти Энни пошло, — сказала Бетти печально, больше уже не сдерживая слез. Она склонялась все ниже и ниже, наконец уткнулась головой себе в колени и громко заплакала. Джозеф подошел и встал около нее, одной рукой нежно поглаживая ее по плечам, не зная, как еще помочь ей. — Он себя винит, — продолжала она, — потому что он в Америке с бабами крутил, пока эта крошка так тяжело болела… себя он винит… а не нужно этого… глупо это… и неправильно вовсе… а он все равно… с ее смерти он переменился… всякому видно… вот… он отчаялся… А не надо этого.

Она взглянула на Джозефа, твердо решившего удержаться от слез. Энни была прелестным ребенком. Первое дитя Дугласа, их обожаемая внучка… такая милочка… уйти из жизни восьми лет, став жертвой старинного, еще викторианского, недуга — двустороннего воспаления легких, — это было так жестоко, так ненужно, что невозможно даже думать об этом. Именно это воспоминание совсем доконало Джозефа.

— Но он должен был с собой справиться. — Бетти выпрямилась и правда с трудом, но взяла себя в руки. — Прошлое — это не оправдание, — сказала она. — Человек не может прошлым себя оправдывать. Права не имеет.

4

Недели три спустя как-то в субботу после обеда Джозеф отправился на кладбище привести в порядок могилу. Собственно, все там было в порядке, но ему нужен был предлог, чтобы побыть на кладбище: сказать, что он хочет посидеть там один и подумать об отце, было совершенно неприемлемо — ни для него самого, ни для его приятелей. Однако любой из них понимал, что человеку иногда это необходимо; каждый из них тоже подыскал бы какой-нибудь банальный предлог, пряча более глубокую причину.

Сумерки еще только надвигались. Кладбище находилось к западу от города, в долине Солуэй. Оттуда хорошо были видны горы. Гора Скидоу, охранявшая вход с севера, мягко вырисовывалась в перламутровой выси, начинавшей впитывать краски закатного солнца, которое до этого почти весь день пропутешествовало, незатуманенное и одинокое, в холодном и голубом весеннем небе. За этими горами приютилась ферма, где когда-то батрачил его отец, а у их подножия с этой стороны — деревушка, где он появился на свет; на запад отсюда находились шахты, где он работал. С того места, где стоял и курил Джозеф, ему открывалась вся местность, на просторах которой протекла жизнь его отца.

Собираясь сюда, он ожидал, что его посетят глубокие мысли. Надеялся понять что-то о жизни и смерти. Возможно даже, он надеялся, что снова испытает желание поплакать, как случилось с ним через несколько дней после похорон, — желание, которое он привычно подавил, спрятавшись за наигранной веселостью и бодряческим тоном. Но испытывал он всего лишь какое-то обыденное спокойствие. Ничего возвышенного, ничего знаменательного. Ничего такого, что можно было бы бережно унести с собой и по-новому осветить собственную жизнь. Просто покой.

С того места, где он стоял, виден был памятник павшим в первой мировой войне, весь исписанный фамилиями — его собственная повторялась дважды. Эту войну Джон прошел от начала до конца и отделался легкой раной в ногу. Памятник павшим во второй мировой войне — фамилий уже не так много, но и среди них нашелся один Таллентайр; вид памятника напомнил ему, что он тоже побывал на войне, откуда и лопнувшая барабанная перепонка. Со всех сторон его окружали могилы друзей, знакомых, людей, которых он знал в лицо и которых не знал, но все они были жителями этого города, все жили когда-то в этом скоплении камня и кирпича, освещенного сейчас лучами заходящего солнца, ходили по улицам вдоль домов из песчаника, чьи стены сейчас жадно поглощали эти лучи, словно бы посланные затем, чтобы подновить фасады зданий; когда-то живые и теплые, подобно этим солнечным лучам, они покоились теперь в земле на глубине шести футов, собранные все вместе на небольшом пространстве, обнесенном замшелой каменной оградой. Джозеф отщипнул горящий кончик сигареты и, чтобы не сорить, сунул окурок в карман.

Так-то. Он собрал свои инструменты. «Джон Таллентайр» — под этим небольшим аккуратным холмиком. В траве там и сям виднелись зеленые стрелки подснежников. Как они узнают, сидя глубоко под землей, что настала пора расти, что солнце ждет их?

Когда Джозеф, склонив голову, встал у могилы перед уходом, к глазам у него подступили слезы. Уходить не хотелось. Теперь небо пылало огнем, отбрасываемым уходящим светилом — оно словно рассылало яркие вспышки жизни, как напоминание о чем-то, щеголяло красками, доказывало свое всесилие, — и казалось, ему тоже совсем не хочется уходить. Люди, бывшие на кладбище, понемногу расходились. В отдалении слышались удары лопаты. Становилось холодно. Что же сказать? Джозефу хотелось сказать что-то. Нелепо, глупо, называйте как угодно, но ему хотелось произнести какие-то слова над могилой отца. Ладно же. Слезы подступали к горлу. «Прощай, старина!» — сказал он.

Все кончено. Человека больше нет. Джозеф повернулся и быстро зашагал домой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

В путь!

1

Он проснулся среди ночи и, поддавшись внезапному порыву, оделся и спустился вниз, в крошечную кухню. На дворе было совсем черно и, несмотря на признаки ранней весны, холодно. Дуглас вскипятил воду, выпил чашку растворимого кофе, съел два яблока и вышел.

Ходьба скоро возымела обычное действие. Она успокаивала, когда он был возбужден, подбадривала в минуты подавленности, а в тех случаях, когда ему нужно было привести в порядок мысли или принять какое-то решение, ничто так не помогало, как звук собственных шагов, твердых и размеренных. Сейчас ходьба возвращала его на землю.