Изменить стиль страницы

Двухэтажный автобус, пустой, ярко освещенный, возник неизвестно откуда и быстро исчез вдали, вызвав воспоминание о какой-то страшной сказке. На узеньких пустых улицах южного Лондона, вдоль которых тянулись ряды магазинчиков и однотипных невысоких домов, жизнь лишь изредка напоминала о себе: прошла куда-то по своим делам закутанная женщина, бодро прошагал молодой человек с портфелем, пробежала собака, за ней другая, проехала машина.

Лестеру хотелось, чтобы в душе его клокотали космические страсти; ему хотелось испытывать отчаяние или жажду мести. Он корчился от обиды; встреться ему сейчас Файона, он избил бы ее. Но предупреждение Дженис возымело действие. Он тащился по безлюдным улицам, убежденный, что впервые представившийся ему случай полюбить по-настоящему — это могло бы впоследствии привести к «сожительству», а захоти Файона, так и к законному браку — не повторится никогда.

Больше уж он не распустит нюни. Нет уж. Капут! С этим покончено!

Он вспомнил Эмму и пожалел, что она далеко. Единственно, к кому он мог обратиться, — это к Дугласу. Из уважения к Мэри он подождал до семи часов и только тогда позвонил. К этому времени он уже добрался до Вестминстера и из телефонной будки видел перед собой через улицу здание парламента, окрашенное первыми солнечными лучами в бледно-розовый цвет. Уличное движение набирало силу, и свободной рукой он зажал себе второе ухо. Только войдя в темную будку, он понял, насколько замерз, и уже больше не мог сдержать дрожи.

— У него теперь другой телефон, — нехотя сказала Мэри. — Это срочно?

— Да-да, конечно. Это связано с Би-би-си… по поводу картины… один человек… Уэйнрайт… сказал, чтобы я переговорил с Дугласом.

Мэри дала ему номер. Он набрал его, но трубку никто не взял. Лестер направил шаги к Чаринг-Кросс, ему необходимо было выпить горячего чая. Дугласу он позвонит позднее.

Он стоял на обочине тротуара, провожая глазами проехавший тяжелый грузовик. В кузове были аккуратно уложены отесанные бревна. Интересно, откуда они, подумал Лестер. Когда-то ему хотелось работать на лесозаготовках. Может, был бы счастливей. Кто знает?

Мысль о горячем чае вытеснила все остальные, а потом он вдруг вспомнил спящую Файону, по-детски разметавшуюся на постели — как вчера утром. Воспоминание больно кольнуло, и от жалости к себе на глаза навернулись слезы. Он любил Файону, но не представлял как можно вернуть ее. Сперва нужно добиться успеха. Воспользоваться представившимся случаем. А потом уж искать ее — с полным карманом.

Точно! Так он и сделает. Где деньги, там и женщины. Он слишком высоко ставил ее, чтобы упрашивать о чем-то, а сейчас другого выбора у него не было. Но все переменится. И тогда он найдет ее. Только так и можно. Возвращаться надо, набрав силу.

Он шел вдоль улицы на деревянных ногах, а вслед ему смотрели два полисмена, которые всю ночь патрулировали Набережную, вылавливая бродяг. Еще один клиент в недалеком будущем, причем весьма недалеком, решили они — уж они-то всегда могли сказать наверное.

VI

Закат

1

Все так свыклись с мыслью о скорой смерти старого Джона, что, когда, вскоре после Пасхи, она наступила, Джозеф сам удивился тяжести своего горя. Было что-то неприличное в том, что человек, которому перевалило за шестьдесят, прячется по углам, чтобы поплакать. На людях — стараясь проявить мужество — он вел себя шумнее обычного, и кое-кто решил даже, что не мешало бы ему держаться попристойней. Бетти восприняла смерть свекра спокойней, к тому же все хлопоты по похоронам легли на ее плечи. Джон сказал, что хочет быть «преданным земле, а не сожженным»; место на кладбище имелось — рядом с могилой его второй жены, мачехи Джозефа. На похороны пришло более трехсот человек.

Бетти была потрясена видом Дугласа, но ничего не сказала по этому поводу; вид у него не просто больной, думала она, а пришибленный, вид человека, у которого большая тяжесть на сердце. По его словам, Мэри не отпустили с работы, иначе она обязательно приехала бы с ним. Сам он приехал утренним поездом и хотел вечером того же дня ехать обратно, но под нажимом семьи переменил свое намерение. Это и правда получилось бы слишком поспешно. Он остался. Собственно, никакой необходимости возвращаться домой у него не было.

Поминки прошли очень хорошо. Приехали три сестры Джозефа и его младший брат; они вспоминали разные истории из жизни покойного отца, и скоро все уже смеялись, по-новому рассказывая знакомые с детских лет происшествия. Все они в какой-то мере побаивались его; дочерям не нравились его властность и резкость, но все без исключения горячо любили отца. В их рассказах фигурировали главным образом его деспотический нрав и их умение извернуться и уцелеть. Власть его над собой они признавали безусловно. И теперь, когда его не стало, стремились вспомнить как можно больше забавных историй и случаев, оправдывающих его и искупающих его недостатки.

Поминки устроили в пивной «Королевский дуб»: составленные буквой «П» столики, белые накрахмаленные скатерти, жены старых друзей в роли подавальщиц, обносящие всех горячим чаем и пирожками. Прямо пикник для престарелых, думал Дуглас.

Просто отвратительно, до чего он стал эгоцентричен. Что ж, «спираль сделала полный оборот». Он был сам себе противен, от этого все больше замыкался и, как следствие, его отвращение к себе росло.

Сидящие за столом видели человека в расцвете лет. Человека, которому жизнь предоставила большие возможности и который сумел реализовать их. Они видели вольную, интересную жизнь, богатство, и тем не менее он был «свой».

Он видел приодевшихся старых людей с лицами, повторявшими портреты прошлых веков: морщины, усталые глаза, обветренная кожа, следы недоедания. Он видел людей, уже закончивших длившуюся всю жизнь борьбу за самые скромные земные блага, во всем их грошовом великолепии. О таком они когда-то и мечтать не смели, и все же большинству было трудно отделаться от чувства, что жизнь запоздала со своими дарами. Их дети и внуки росли, не зная лишений и тягот, подрывавших силы и волю их самих. И получилось так, будто их не пригласили на пир, ими же оплаченный.

Им хотелось, чтобы он говорил, ослеплял их, швырялся именами, щеголял знакомствами. Правда, тут-то они, может, и осудили бы его, но получили бы большое удовольствие. Однако он молчал, и они чувствовали себя обделенными.

Ему хотелось сказать: «Простите меня, только я очень устал!» Ему хотелось быть таким, каким они хотели видеть его. Не так уж это много и не так уж долго — всего час-другой. Неужели ни на что лучшее он не способен, кроме как сидеть истуканом и думать о своем? Почему он не может продемонстрировать им трофеи, за которые стоило биться?

Но они ни о чем его не спрашивали. В припадке бессмысленной жалости к себе он заплакал, и мелкие усталые слезы поползли вниз по щекам при мысли о Мэри — преданной им и одинокой, Хильде — преданной им и одинокой, Джоне — преданном им и одиноком, о повести — наконец законченной — и о себе, вконец измочаленном, потратившем на нее массу сил. Постепенно он стал отождествлять себя с человеком, который хотел смерти и напоролся на нее в реденьком и мокром северном лесу. Жутковатое отождествление. Ему казалось, что он слышит модуляции отчаяния, звучащего в душе самоубийцы. Он был совершенно опустошен всем этим. А тут еще Лестер, осаждающий его просьбами взяться за фильм о Рейвене для Уэйнрайта! Не говоря уж о необходимости зарабатывать деньги, чтоб содержать себя и Мэри с Джоном!

Ему представлялось, будто он еще мальчиком взвалил себе на плечи котомку и отправился в паломничество, желая узнать все о науке, о литературе, о своих собственных способностях и, наконец, о реальном мире. И с чем же он вернулся? У него нет основания уважать себя, ему нечем раздразнить интеллектуальное любопытство, нечем возбудить свою энергию; он совершенно измотан противоречиями, которые возникают в результате его поступков, в достаточной степени логичных и последовательных. Ведь любя, не отступаются, так кажется? Но, не отступаясь от двух женщин, он довел себя до того, что сердце его и сознание оказались расщепленными, и он превратился в человека то ли порочного, то ли безвольного. И потом, решив по возможности освободиться от всех обязательств, человек обычно что-то выигрывает, не так ли? А вот он почему-то должен хвататься за любую подвернувшуюся работу с расторопностью нищего, обивающего пороги кухонь в хороших гостиницах. Нужно писать о том, что глубже всего прочувствовал, вот тогда будешь верен себе и своей музе. Да, конечно! Ну а элегическая повесть, которую он только что закончил — не была ли она с его стороны всего лишь сентиментальным жестом? Имеет ли она какую-нибудь ценность? И почему она так измучила его?