«Это ты чего, Фома, за своей бабой с кнутом-то гоняешься?
Аль хочешь, чтобы не видела, как ты за мной псом ходишь?» Он и то и се — улыбочки да шуточки. Шажком да ползком к себе в подворотню. А ведь до седых волос за бабами бегал…
Мать в ужасе озиралась и стыдливо бормотала:
— Что ты, что ты, Катя! Рази так можно про батюшку-то?.. Молчи и язык прикуси. Да еще при парнишке… Как тебе не совестно!..
— Вот еще! — фыркнула Катя. — Батюшка, батюшка…
Этот батюшка-то да муженек твой заездили тебя, зацыкали до одури, ты вот и ветерка сейчас боишься. А ты плюнь, да голову подними, да ножкой притопни. Вон Маша-то хоть в когти кривого Максима попалась, а норова ее он не сломит. Ее не согнешь. Бабенка-то на своем настоит: вырвется!
Теперь молодые-то не по старине хотят жить: у них на рожон — свой рожон. Вот уедешь, побываешь на чужой стороне, людей разных да свет увидишь — совсем другая станешь.
А ведь на цепи-то и собака скоро стареет.
Мать взволнованно вздыхала и с надеждой глядела на меня.
— Вот встанешь, Феденька, и поедем., на Волгу, в Астрахань… Я уже все в дорогу собрала. Тоскую, ночей не сплю. Только и мерещится, как раньше мы с матушкой пути-дороги меряли.
Я утешал ее, задыхаясь и похрипывая:
— Да ведь я уже здоровый. Только бы мне самому встать, я бы вприпрыжку побежал.
И я делал попытки приподняться, сесть, но руки подламывались, и я падал, надрываясь от кашля.
Раза два в эти праздничные дни приходили ко мне товарищи. Я ждал, что первым прилетит Кузярь, но явился Петька-кузнец. В красной рубашке и плисовых портках, в новом картузе, он подошел, как взрослый, а когда поздоровался с Катей и матерью, снял картуз.
— Ну, как он тут ползает? Не будь я у избы, возы-то со снопами раздавили бы его. Проскакала телега-то, а он мертвый. Тащу его за руку, а тут ребенок мешает. Только успел оттащить — тут и возы промчались.
Петька, должно быть, до сих пор еще не успокоился от пережитого потрясения: говорил он взволнованно, с одышкой, но старался не терять достоинства. Он стоял около меня, спрятав руки назад, и мне было смешно смотреть на него: он надувался, изображая взрослого мужика, мигал устало, как самосильный работник.
— Да ты бы сел, Петяшка, — едва сдерживая смех, приветливо посоветовала ему мать, а Катя закрылась концом зеленого фартука и тряслась от молчаливого хохота.
— Некогда мне, тетя Настя. Я только навестить… да вот принес… Еще зимой ему тятька посулил… Ему-то недосуг было, так я уж сам отковал.
И он вынул из-за спины новенький топорик, сверкающий отточенным лезвием. Вот почему держал он руки за спиной!
Ему хотелось поразить, обрадовать меня… Я схватил его подарок и прижал к груди. От радости и от благодарности к Петьке я готов был заплакать.
Он не обратил внимания на мое волнение и опять снял картуз.
— Ну, прощайте!
— Посидел бы с нами, Петяшка: ведь праздник. Чего тебе делать-то? ласково уговаривала его мать и глядела на него изумленно и растроганно.
— Мало ли делов! — озабоченно возразил он. — Все хозяйство сейчас на мне: и скотина, и двор, и ребенок. Да еще за мамку печь топи. Как накануне приехала, так и захворала.
— Такого парнишку, как ты, Петенька, и в округе не сыскать, — похвалила его мать, а он пренебрежительно отмахнулся с кривой усмешкой.
— Кому же работать-то? Хозяйство работника любит.
И ушел степенно, не оглядываясь.
— Уморил… мочи моей нет!.. — бормотала сквозь хохот Катя, а мать вытирала слезы и ласково говорила:
— Ведь какой парнишка-то пригожий! Глядеть не наглядеться. С таким не пропадешь.
А мне было досадно, что они смеются: Петька — верный товарищ, умный парень, и я любил его всем сердцем. Я вертел перед собой аккуратный топорик и любовался его добротностью и сверкающим лезвием.
Забежал ко мне и Кузярь. Сухопарый, загорелый, с серыми пятнами на лице, он показался мне еще костлявее, чем раньше: и скулы и подбородок стали еще острее, глаза провалились еще глубже. Но прилетел он буйно, сразу же сел около меня и засмеялся задористо.
— Лежишь, брат, и не ползаешь? Ну и угораздило тебя! Я бы сроду не поддался. Ну и тюхтяй ты! С телеги свалился!.. Я бы, как кошка, вцепился. Однова меня на дранке мешком брякнули, и я под ходовое колесо полетел. Чуть было в копыл под спицы не попал. Так я вцепился на лету в спицу-то и оседлал ее.
— Да будет тебе врать-то, Иванка!.. — осадила его Катя, но он озорно взглянул на нее.
— Не любо — не слушай, а врать не мешай, Катёна. Я после этого на пять лет постарел. Ну-ка, подумай-ка: ведь на волосок от смерти был… а все-таки отпинался от нее… — И, не желая дальше спорить с Катей, он словоохотливо и горячо начал сообщать мне новости: — Слыхал, чай, про Наумку-то? Митрий Степаныч взял его в подручные: душу парень спасать будет — в рай собрался. Днем в кладовой батрачит, двор убирает, лавку подметает, за лошадьми ухаживает, за скотиной, а вечером богу молится. Двадцать лестовок отстоит, а потом целую кафизму отчитает. А ежели соврал — Митрий Степаныч его сыромятным ремнем в рай подгоняет: не спотыкайся! И домой не пускает. Вот и сейчас на дворе навоз чистит — это после моленной-то! На небо-то, брат, легко не попадешь! Увидел меня, заревел да брюхом на землю и грохнулся — вот так.
Кузярь растянулся на траве животом и обхватил голову руками. Потом опять быстро сел и засмеялся.
— Ты вот лежишь без рук, без ног и галок считаешь, а я вчерась в обед на моховом болоте у Красного Мара был… поругался с мамкой Досада взяла…
— Батюшки! — засмеялась Катя, поддразнивая его. — Мамка ему досадила… Вертун какой!
Мать молча забавлялась болтовней Кузяря.
Он поднялся на колени и замахал худыми руками.
— А что! Колос сгребать меня заставляет, а сама снопы вяжет. Ей и нагибаться-то нельзя, не то что жилиться.
А она орет на меня. Вырвал я у нее свясло-то и сунул ей грабли. «На, сгребай! Довольно с тебя и этого дела…» Ну, она и разозлилась на меня.
Кадя и мать смеялись, смеялся и я. Но Кузярь разошелся еще больше.
— Ну, стали ругаться. Заплакала она, пошла к телеге и легла. А я подался со зла на моховое болото. Гляжу, цапля на одной ходуле стоит и богу молится. Дай, думаю, сцапаю ее. Пополз меж кочками, как уж, упрячусь за ними Дотемна полз, весь, как черт, измазался.
Катя трунила над ним:
— Ну, а цапля-то глядит на тебя и смеется: «Дай его, дурачка, подпущу да в лоб и клюну».
У Кузяря блестели глаза от возбуждения. Он прищурился и с торжеством усмехнулся.
— Схватил я ее за ногу да к себе. Она благим матом заорала, да как замашет крыльями, да как дернет меня!
Я кувырком. Гляжу, а она уж над болотом несется да ногами кочки считает.
Катя смеялась, а мать осторожно упрекнула его:
— Не надо бы, Ваня, врать-то. Не тоже, милый. Паренек ты умный, а люди подумают, что дурачок. Сердце-то у тебя хорошее, а умишко в обман играет.
Кузярь не смутился и разочарованно ответил:
— А я думал — поверите. Я это, тетя Настя, не для вранья. Это я хотел Федяшке сказку рассказать: скучно ему лежать-то да в небо глядеть.
Он лукаво ухмыльнулся и вынул из кармана порток спичечную коробку. Осторожно положил ее на траву, удобно растянулся и опять многозначительно поглядел на меня.
— Гляди, да не моргай. Видишь, какой я тебе гостинец принес? Сроду не догадаешься, что тут за чудо. На!
Он раздвинул коробку, и я увидел в ней большого медведку с огромным панцирем на спине и страшными передними зазубренными ногами. Медведка мгновенно выпрыгнул из коробки, юркнул в траву и стал быстро копать землю.
— Вот, брат, какой зверь! Запряги его в эту коробку да насыпь в нее земли — он поскачет с ней и не спотыкнется.
А землю-то как роет — настоящий крот.
Мне было и любопытно и противно смотреть на это чудовище, и я обиженно буркнул:
— Возьми себе этот гостинец. Я не маленький, чтоб играть с тараканами.
Кузярь оскорбленно надулся, с размаху накрыл коробкой медведку и ловко засадил его в эту клетку. Потом приложил к уху, послушал и бросил коробку далеко на луку.