Кузярь захохотал, а потом завыл волком.
— Видел? Они подумали, что это леший их спугнул…
Я разозлился на него за Катю и хотел схватить за ногу, но, взглянув вниз, в прохладную глубину сквозь порхающие листья, испугался.
— Дурак ты и охальник! — набросился я на него. — Катя замуж выходит за Яшку, а ты их пугаешь… Чего тебе надо?..
— А так, — беззлобно ответил он, не переставая смеяться. — Как они пырснули!.. Хорошо сверху людей пугать. Мы с тобой сильнее всех.
Я не утерпел и сам засмеялся: действительно, потешно было смотреть, как смелая, здоровенная Катя, низко пригнувшись к земле, задрав сарафан до колен, убегала без оглядки в лес, а Яшка, озираясь, с ужасом на лице, широко замахал своими новыми сапогами в другую сторону.
— Давай выдумаем что-нибудь еще… — предложил Кузярь. — Чего мы здесь, как галки, качаемся? Давай Луконьку в воду столкнем.
— Я те столкну! — заорал я. — За Луконю враг мой будешь. Давай лучше Луконю защищать: он святой.
— Ладно. Луконька с парнишками водится и умирать им не дает. Он от смерти слово знает. Ладно, кто его обидит — житья не дам.
Мы слезли с березы и пошли вниз по ручью. Вода стекала с уступчиков, как жидкое стекло, и играла пеной в лагунках, а потом юрко пробиралась в кучках камней и звонко курлыкала. На нас с песчаных отмелей смотрели зелеными выпученными глазами лягушки и надували белые мешочки на грудке.
Кузярь спрыгнул в ручей и сразу же принялся за работу.
— Давай пруд сделаем, с гаузом. Потом подговорим Семку мельницу свою с толчеей принести. Вот это диво будет…
Но не успели мы приняться за этот серьезный труд, как из лесу по полянке вдоль ручья вышла толпа девок с Луконей впереди.
Катя крикнула ласково:
— Запевай, Луконя!
И Луконя девичьим голоском запел, улыбаясь самому себе:
Но девки пронзительно оборвали его голос веселой песней:
У самой большой лагунки девки остановились и стали бросать в воду венки. Набросали их много, и они покрыли всю воду. Парней почему-то не было: должно быть, они остались в лесу на попойку.
На зеленой солнечной поляне разноцветная толпа девок собралась в круг. Рябило в глазах от этих красных, зеленых, желтых и голубых сарафанов и платков. Все начали кружиться, приплясывать, кого-то ловили внутри круга и пели одну песню за другой. Потом рассыпались по поляне и ловили друг дружку. Луконя стоял один и улыбался солнцу.
После игры все сели на лужайке, раскрасневшись от беготни, визгливо кричали, не слушая подруг, и смеялись.
Кузярь подбежал к лагунке и вынул несколько венков.
С них ручьем стекала вода. Он сунул мне один венок и шепнул:
— Давай девчатам на головы набросим. Вот переполохто будет!
Мы тихо подошли к ним и быстро надели мокрые венки на полушалки двум девчатам. А Кузярь напялил еще два венка другим девкам. Они вскочили на ноги и так испугались и пронзительно завизжали, что спугнули других. Мы хохотали с Кузярем и плясали от восторга. Девчата сбросили пропитанные водой мокрые венки и кинулись за нами.
Мы со всех ног пустились наутек, виляя и ускользая от них, как зайцы. Остальные следили за нами и хохотали.
Так мы вместе с девчатами, увешанными зеленью, с песнями пошли домой. На улице длинного порядка они пели изо всех сил, а голос Лукони слышен был только в запеве.
На нас смотрели мужики и бабы и смеялись.
В этот день я чувствовал себя как на крыльях. Что-то хорошее трепетало в сердце, словно я переживал неиспытанное счастье или в чем-то победил Кузяря.
XL
В один из жарких летних дней, когда небо казалось раскаленным, а воздух мутным от мглы, мы с бабушкой поехали на своем мерине в поле — повезли харчи на жнитво. Косили рожь верстах в трех от деревни на той стороне, на арендованном исполу круге! [Круг — четыре десятины] Телега была без каретки, худодырая, только посредине лежала гнилая доска. Бабушка положила мешок с хлебом, картошкой и луком, а отдельно печеные яйца и горшок кислого молока. Сидели мы рядом с ней на охапке соломы. Когда переезжали через речку, прозрачная вода играла между спицами колес и смеялась. Дымился под ободьями желтый песок на дне. Бойко носились стайки испуганных пескарей. Хотелось спрыгнуть с телеги, побултыхаться в веселых волнишках и поиграть с водою Кузница была заперта. Потап тоже был в поле с женой, а Петька по-прежнему сидел у избы в холодке с ребенком на руках и играл в «подкидышки». Он проводил меня угрюмым взглядом и сердито ткнул пальцем в ребенка: вот, мол, какая судьба — приходится домовничать и заниматься бабьими делами.
По пепельной дороге на крутую гору поднимались долго, с натугой. Мослатый мерин едва тащил телегу Келья бабушки Натальи, спрятанная под обрывчиком, казалась дряхленькой слепой старушкой — даже солома на крыше поседела, и полысела, и торчали в разных местах серые стропила.
А рядом бабушка Анна, здоровая, тяжелая, широкая костью, в кубовом платке, старательно повязанном в виде кокошника, стонала и говорила расслабленным голосом, как больная:
— Жилится баушка-то Наталья, жилится, а умереть-то не умирает, не идет смертушка-то. Уж не владеет ни ногами, ни руками… в чем только душа держится… легче перышка. Грешница была, не тем будь помянута: по чужой стороне любила мыкаться. Где только не была… Веселая была баба, вдовела два раза, и все как на крыльях летала…
Бывало, в молодости скажешь ей: «Натальюшка, ты бы, чем по свету летать, за хорошего мужика-вдовца вышла, — дом бы ранила да детей воспитывала». А она засмеется и голову вздернет: «Чай, свет-то не клином сошелся, Аннушка. Воля пришла — и солнышко ярче светит, и травка зеленее. Мне, бает, всё касатки во сне видятся: вихрем кружатся, разговаривают и уносят меня к облачкам — за зеленые леса, за широкие реки… Вот погляжу божий свет да добрых людей, а тогда что бог накажет… Еще успею намаяться. Больно уж я солнышко да раздолье люблю».
— Она всех любила, — обиженно сказал я, — она никого не судила. Она, да Володимирыч, да Луконя-слепой — лучше всех. Они всех жалеют.
Бабушка испуганно взглянула на меня и затряслась от смеха.
— Ах ты, пострел эдакий… умник какой! Ты еще маленький, чего ты понимаешь? Аль ты тоже бродяжить хочешь, как баушка?
— Да в деревне-то лучше, что ли? Ведь жить-то тут не при чем, — отвечал я словами отца.
— Чего же делать-то? Знамо, трудно. Землицы-то нет, достатков-то нет, и волки со всех сторон. Дедушка-то весь съежился. В семье — разброд. Из деревни все люди разбегаются: одни — на заработки, другие — на переселения, в Сибирь.
— А Микитушку-то вот утащили, — возмутился я. — От него и мужики отступились. А он для них и себя не пожалел.
— Боятся они, внучек: забиты да затурканы, — сокрушенно стонала бабушка. — Больно уж долго народ в страхе жил.
Раньше был только барин, а сейчас — сколько лиходеев-то: и барин, и становой, и земский, и богатей. От бездолья и сами себя в гроб загоняют.
И она закончила горестной песней, жалобно выкрикивая каждый стих:
Хлеба начинались от самых гумен, и широкая дорога с перепутанными пыльными колеями зеленела ползучим кудрявым лужком по сторонам. За общественным магазеем, хлебным амбаром, сизым от старости, который стоял одиноко и жутко, спелая рожь волновалась до самого горизонта. Волны плыли мягко, медленно, вспыхивая пламенем, и слышно было, как блестели колосья, а их шепот сливался со стрекотаньем кузнечиков. Пели в синеве невидимые жаворонки. Воздух мерцал над хлебами солнечным маревом, и далекий лес-сосновик словно купался в зеркальных струях, как в призрачной реке. И когда я смотрел на голубое и знойное небо, земля казалась мне почему-то грустной, кроткой, ласковой, как бабушка Наталья, и мне было жалко ее. как мать. Потом открывались бархатно-черные пашни, обсыпанные желтой сурепкой, дальше — зеленые полосы проса с тяжелыми кистями и пламенные подсолнечники с крылатыми листьями. Направо, очень далеко, в лиловой дымке огромным караваем вздымался Красный Map. Одинокий среди полей, таинственный, он всегда будил во мне тревожные вопросы: откуда этот курган? какие люди и зачем насыпали здесь целую гору? Что он хранит в себе?