И дружба есть в упор, без фарисейства,
Поучимся ж серьезности и чести
На западе, у чуждого семейства.
Поэзия, тебе полезны грозы!
Я вспоминаю немца-офицера:
И за эфес его цеплялись розы,
И на губах его была Церера.
Еще во Франкфурте отцы зевали,
Еще о Гете не было известий,
Слагались гимны, кони гарцевали
И, словно буквы, прыгали на месте.
Скажите мне, друзья, в какой Валгалле
Мы вместе с вами щелкали орехи,
Какой свободой вы располагали,
Какие вы поставили мне вехи?
И прямо со страницы альманаха,
От новизны его первостатейной,
Сбегали в гроб - ступеньками, без страха,
Как в погребок за кружкой мозельвейна.
Чужая речь мне будет оболочкой,
И много прежде, чем я смел родиться,
Я буквой был, был виноградной строчкой,
Я книгой был, которая вам снится.
Когда я спал без облика и склада,
Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.
Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада
Иль вырви мне язык - он мне не нужен.
Бог Нахтигаль, меня еще вербуют
Для новых чум, для семилетних боен.
Звук сузился. Слова шипят, бунтуют,
Но ты живешь, и я с тобой спокоен.
8-12 августа 1932
***
Друг Ариоста, друг Петрарки, Тассо друг
Язык бессмысленный, язык солено-сладкий
И звуков стакнутых прелестные двойчатки,
Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг!
Старый Крым, май 1933
***
Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть
Bедь все равно ты не сумеешь стекла зубами укусить!
Bедь умирающее тело и мыслящий бессмертный рот
В последний раз перед разлукой чужое имя не спасет.
О, как мучительно дается чужого клекота почет
За беззаконные восторги лихая плата стережет.
Что если Ариост и Тассо, обворожающие нас,
Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз.
И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,
Получишь уксусную губку ты для изменнических губ.
май 1933, Старый Крым
***
Холодная весна. Голодный Старый Крым,
Как был при Врангеле - такой же виноватый.
Овчарки на дворах, на рубищах заплаты,
Такой же серенький, кусающийся дым.
Все так же хороша рассеянная даль,
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят как пришлые, и вызывает жалость
Bчерашней глупостью украшенный миндаль.
Природа своего не узнает лица,
А тени страшные - Украины, Кубани...
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
Июнь 1933, Старый Крым
***
Квартира тиха, как бумага
Пустая без всяких затей
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть...
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю,
И грозные баюшки-баю
Кулацкому баю пою.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель
Такую ухлопает моль...
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет, начинать
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Ипокрены
Домашнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.
Ноябрь 1933
1.
Люблю появление ткани,
Когда после двух или трех,
А то четырех задыханий
Придет выпрямительный вздох
И дугами парусных гонок
Открытые формы чертя,
Играет пространство спросонок
Не знавшее люльки дитя.
ноябрь 1933, Москва; июль 1935, Воронеж
2.
Люблю появление ткани,
Когда после двух или трех,
А то четырех задыханий
Придет выпрямительный вздох
И так хорошо мне и тяжко,
Когда приближается миг
И вдруг дуговая растяжка
Звучит в бормотаньях моих.
ноябрь 1933, Москва
3.
О, бабочка, о, мусульманка,
В разрезанном саване вся
Жизненочка и умиранка,
Такая большая, сия!
С большими усами кусава
Ушла с головою в бурнус.
О, флагом развернутый саван,
Сложи свои крылья - боюсь!
ноябрь 1933, Москва
4.
Шестого чувства крохотный придаток
Иль ящерицы теменной глазок,
Монастыри улиток и створчаток,
Мерцающих ресничек говорок.
Недостижимое, как это близко!
Ни разглядеть нельзя, ни посмотреть,
Как будто в руку вложена записка
И на нее немедленно ответь.
Май 1934, Москва
5.
Преодолев затверженность природы,
Голуботвердый глаз проник в ее закон,
B земной коре юродствуют породы,
И как руда из груди рвется стон.
И тянется глухой недоразвиток,
Как бы дорогой, согнутою в рог,
Понять пространства внутренний избыток
И лепестка и купола залог.
январь 1933, Москва
6.
Когда, уничтожив набросок,
Ты держишь прилежно в уме
Период без тягостных сносок,
Единый во внутренней тьме,
И он лишь на собственной тяге,
Зажмурившись, держится сам
Он так же отнесся к бумаге,
Как купол к пустым небесам.
ноябрь 1933, Москва
7.
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гете, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
Быть может, прежде губ уже родился шепот
И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.
январь 1934, Москва
8.
И клена зубчатая лапа
Купается в круглых углах,
И можно из бабочек крапа
Рисунки слагать на стенах.
Бывают мечети живые,
И я догадался сейчас:
Быть может, мы - Айя-София
С бесчисленным множеством глаз.
Январь 1934, Москва
9.
Скажи мне, чертежник пустыни,
Сыпучих песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?