Изменить стиль страницы

«Сумасшествие — это болезнь рассудка!» — сказал Аполлодор.

«Да, влажное — это, конечно, мокрое! — снисходительно усмехнулся Симмий, поглядывая на свои красные сапоги с золотыми пряжками. — Я предлагаю дать сумасшедшему такое определение… Я думаю, оно бесспорно, как красота Афродиты. «Сумасшедший — это человек, который не знает того, что знает большинство».

Сократ улыбнулся. Он не торопился вступать в спор.

«Но как же быть с людьми исключительного ума? — спросил Симмия Платон. — Разве не показался странным, может быть, сумасшедшим, служанке-фракиянке философ Фалес, который, заглядевшись на звезды, упал в колодец? Обычный, заурядный человек никогда не увлечется до такой степени. Великий человек заточен односторонне, как нож. Поэтому неудивительно, что великие не знают многое из того, что известно всем!».

«Отличить великого от сумасшедшего не сложнее, чем лиру от воинской трубы!» — обронил Симмий.

«Ах, зачем тревожить великих и сумасшедших — явных глупцов? — заговорил Сократ. — И те, и другие безобидны. И тех, и других — единицы. Аполлодор сказал: «Сумасшествие — это болезнь рассудка!». Нашему гостю не понравилось это определение. Но я почему-то усмотрел в этом наивном, на первый взгляд, определении важный смысл. Если считать сумасшествие болезнью рассудка, то явление можно рассматривать более широко и государственно. Разумна ли страсть к наживе? Способны ли здравомыслящие люди на ложь, предательство, распутство, чревоугодие?».

«Что ты говоришь, Сократ? — возмутился Симмий. — Ты, кажется, готов записать в хор сумасшедших добрую половину человечества, если не больше». — Софист опять поглядел на свои красные сапоги.

«Мне кажется, — невозмутимо продолжал Сократ, — признаком больного ума является чрезмерная любовь к собственным мыслям, нежелание понять другого человека. Подобные люди, как правило, являются злыми сумасшедшими. Если им дать в руки власть, то они начинают направо и налево отрубать головы. Заставлять же что-либо делать не убеждая, — по-моему, обычнейшее беззаконие».

Сердито засопев, Симмий взял молоточек и стал колоть буковые орехи.

«Есть люди, которые считают, что мы должны родиться с уже готовыми мыслями, — заговорил Платон. — Нам не следует искать и сомневаться: воззрения на мир положены в нашу детскую корзину вместе с пеленками».

«Ты, как и я, говоришь о сумасшедших! — поддержал Сократ. — Я давно заметил, что в мыслях тупых и ограниченных людей почти не бывает противоречий».

«Самое опасное противоречие не в самих мыслях, — задумчиво произнес мрачноватый Гермоген, брат богатейшего человека в Афинах. — Оно заключено в привычке говорить одно, а думать и поступать иначе…»

«Прекрасно! — сказал Сократ и ударил в ладоши. Симмий подумал, что старый философ призывает к тишине, и неохотно отложил молоточек. — Что может быть уродливее двуликости? Закоренелые обманщики, заверяя всех в искренней любви к отечеству, разрушают наш город без огня и меча…»

Разговор продолжался, ветвился причудливо, грозя завести Истину в тупики, и каждый раз в минуту затруднений старый философ старался вложить в руки друзей светлую путеводную нить.

Симмий, немного обождав, снова принялся за орехи.

Сократ провел рукою по стеле, словно стряхивая невидимую скорлупу, усмехнулся: «Если бы Истина извлекалась, подобно ореховому ядру!» — и с какой-то щемящей радостью, присущей, наверное, только пожилым людям, ощутил, как солнце неудержимо отвоевывает у ночной тьмы простор, заполняя его лепетом трав, звоном цикад, дневными летучими запахами. Он взглянул на освещенный колодец, который теперь показался ему маленьким и доступным, поднял с травы заржавленный крюк.

Веревка была коротковата, и поэтому старику пришлось опуститься на колени. Крюк неуклюже ползал по днищу, хватал когтисто колодец за каменные бока. Вдруг крюк потяжелел, и старик вытянул за ручку кувшин из красной глины. Такого кувшина у Ксантиппы никогда не было. Не видел его Сократ и в соседних домах. Несмотря на отколотое горлышко, кувшин рождал восхищение. В мягких, плавных изгибах, розоватом, телесном цвете словно таились черты той, которой должен был принадлежать этот сосуд. Старик повернул к себе донышко и увидел четкую надпись: «Прекрасная Аглаоника». Сам того не зная, Сократ держал в руках изделие своего друга Херефонта. Сократ погладил кувшин и поразился: он будто коснулся загорелого влажного тела.

Кто-то шел по дорожке, сбегающей к колодцу. Округлые камешки, опережая идущего, катились вниз.

— Что ты здесь делаешь, Сократ? — Старая Метротима остановилась возле сидящего мудреца, сняла кувшин с левого плеча.

— Здравствуй, почтенная Метротима! — Мудрец приветливо улыбнулся старой рабыне. — Ты ведь давно, как и я, живешь в Алопеке? Не говорит ли тебе что-нибудь имя Аглаоники?

— Аглаоника… — прошамкала Метротима. Она никак не могла понять, зачем Сократу понадобилось это имя. — Разве твою жену зовут Аглаоника?

— Я поймал этот кувшин. На нем имя Аглаоники.

Старуха потрогала сосуд.

— Куда он годится? Такой старый, с отбитым горлом? Смотри, какие на нем царапины! Словно кто-то исполосовал ножом…

Мудрец не видел никаких царапин.

— О ком же ты спросил меня? А-а, Аглаоника. Я где-то слышала это имя. Постой, я вспомнила ее лицо! — И в серых, словно посыпанных пеплом, глазах Метротимы проглянул живой уголек. — Аглаоника. О, это была красавица из красавиц! Я бы врагу не пожелала любить такую. Как она танцевала на рынке в Эфесе! Целый дождь монет просыпался на ее волосы. О, раньше были красавицы! — Старуха подбоченилась: — Зачем тебе далась эта Аглаоника?

Что ты вцепился в разбитый кувшин? Сам Асклепий не вылечит его.

Она, тяжело согнувшись, зачерпнула воды.

— Ой, намутил ты, Сократ!

Поставила длинный кувшин на левое плечо, давным-давно ставшее ниже правого, и пошла.

— В Алопеке никогда не жила Аглаоника, — не оборачиваясь, сказала она.

Медленно подымалась в гору, шептала сиреневыми губами:

— Были красавицы…

И катились камешки из-под огрубелых ног.

Сократ проводил рабыню взглядом, испытывая гнетущую тяжесть оттого, что она так трудно идет, и снова забросил свое «ловило» в колодец, и, хотя искал неумело, без особой надежды, кувшин попался довольно быстро, словно норовистая рыба, которая, испробовав множество наживок, все же предпочла самую бесхитростную. Старик подержал кувшин Ксантиппы, темноватый, плохо обожженный, — было как-то неловко ставить его рядом с «прекрасной Аглаоникой» — и, проведя ладонью по шершавой, как коровий язык, поверхности, прислонил сосуд к невзрачному обломку стелы. Подобрал плащ и опустился тут же, на могильный камень, слегка нагретый солнцем, — старик надеялся расспросить кого-нибудь из водоносов о прекрасной Аглаонике.

Подходили одна за другой рабыни к колодцу, пожилые и те, кому еще не миновала даже вторая седьмица, и никто из них, ни сам, ни чужим слухом, не обрадовал Сократа. И вдруг эта Памфила, быстрая, тонкая, с голубой повязкой на волосах…

— О ком ты спрашиваешь, Сократ? Аглаоника? Ты говоришь: прекрасная Аглаоника? — Памфила схватилась за живот и захохотала. — Я… я умираю! Облейте меня… водой!

Она успокоилась, сказала:

— Это настоящая уродина!

— Уродливее меня? — Старик глядел на девушку с ироническим прищуром. — Откуда ты ее знаешь, красавица?

Памфила смутилась.

— Разве я виновата, что Афродита обнесла ее красотой? — пробормотала девушка. Небрежно махнула рукой. — Она живет там. Видишь два тополя и крышу из красной черепицы?

— Благодарю, прекрасная, за сводничество!

Памфила фыркнула. Сократ, улыбнувшись, замотал влажноватую веревку на крюк, спрятал «ловило» в просторный кувшин Ксантиппы, взял другой сосуд и, словно горшечник в рыночный день, двинулся сыпучей дорожкой, огибающей склон. По левую руку старика, в ложбине, поросшей розоватыми побегами вербы, синела полоска пересыхающей реки Илисс. Высокими гермами, провожающими речонку вниз, к храму Артемиды Агротеры, стояли широколистые платаны.