Изменить стиль страницы

Старшая жрица, стараясь освободить вход в подземелье, теребила зеленую завесь; хмель, плющ, повилика и еще какое-то вьющееся растение с лиловыми колокольцами, такие хрупкие и беззащитные сами по себе, переплелись и стали прочными, словно причальные канаты. Жрица дергала зеленые цепочки, но дружные побеги не обрывались, увлекали за собой новые, которые держались за сухие, прошлогодние сплетенья, обхватившие всю стену. Подошел Гилл, осторожно, словно боясь порезать ползающих пчел, провел кинжалом по зеленой преграде — завесь распалась, и в темный вход ступила первая пара, юница и юноша с малым факелом в руке.

— Пора! — позвала Эвридика, но Этеокл все еще медлил, не отпускал глазами острую кость.

— Гюгиайне! — негромко сказал старый солдат, и это пожелание здоровья в долгом пути, казавшееся недавно расхожим, как мелкая монета, в устах Гилла звучало свежо и ободряюще.

Тьма навалилась, чуть отшатнувшись от факела, и по-шла рядом, сторожа каждый неосторожный шаг, громоздилась между юными парами, стараясь отделить одно человечье звено от другого, запутать замысловатыми ходами, оглушить безнадежностью тупиков. Этеокл, чтобы не сбиться, старался придерживаться левой стороны. Путь в своем изначале был прям, и идти было нетрудно за другими, ощущая солнечное тепло женской руки. Кто-то из юношей, хвативших хмельного, затянул воинственный пэан.

— Подожди! — тихо сказала Эвридика. Она отвернулась, что-то поискала в одежде, и, когда приблизилась к Этеоклу, юноша увидел в одной руке девушки сверкающий кинжал, а в другой — неприметный клубочек ниток.

— О, Гефест-спаситель! — воскликнул юноша, без раздумий хватая оружие. — Ты сам выковал мне острейший кинжал! А это что такое? Он небрежно поиграл белым шариком и отбросил в сторону, рассмеявшись. — Разве я пряха, а не воин? Стойте, друзья! — крикнул он остальным. — Я поведу вас!

Этеокл бросился догонять, однако идущие впереди словно обрели крылатые сандалии. Ему вдруг показалось, что кто-то из юношей призывно взмахнул кинжалом. Он увлекал за собой Эвридику, постепенно теряя из виду другие пары, довольствуясь первым попавшимся ходом и почему-то считая, что идет самым верным, самым испытанным путем.

— Быстрее! Быстрее! — кричал Этеокл, и льстивое Эхо отвечало ему согласным откликом.

Что-то хрустнуло под ногой. Этеокл остановился и увидел белый оскалившийся череп человека и под маленькой грудкой фаланг, напоминающих детские бабки, заржавленный кинжал.

— Его убил Минотавр! — подавленно прошептал Этеокл.

— Нет! — с уверенностью сказала Эвридика и высвободила руку.

— Кто же указал ему дорогу в Аид?

— Лабиринт! — Лицо девушки быстро таяло в темноте.

— Лабиринт, — задумчиво и как-то разочарованно протянул Этеокл и, боясь, что Эвридика исчезнет, схватил ее за руку. — Пойдем! Ты пропадешь одна.

Пальцы девушки теряли солнечную теплоту.

— Куда идти? — грустно спросила Эвридика.

— Идем! — сказал Этеокл и вздрогнул: вдалеке послышался нежный утробный рев. — Быстрее! Я убью Минотавра.

— Ты уже убит! — с неожиданной злостью воскликнула девушка. — Ты потерял нить! — Она решительно вырвала руку.

Он тянулся за ней, но земля под ногами становилась вязкой, тяжелой. Этеокл почувствовал, что его тело как бы опрокидывается на спину и безо всяких усилий начинает плыть вперед. Он заводил руками, словно веслами, стараясь ускорить движение, обо что-то ударился; кривясь от боли, он попытался приподняться и вдруг заметил, что перед ним все как-то посветлело — казалось, сквозь глухие стены Лабиринта чудом пробилось солнце…

Этеокл проснулся, и на этот раз по-настоящему. В углу щенок обгладывал баранью кость. Из кухни просачивался запах чесночной похлебки, а на улице раздавались голоса погонщиков и протяжное мычанье быка.

Старого подслеповатого быка гнали на площадь, чтобы совершить жертвоприношение. Отягощенный дорогой и старостью, бык не пытался вырваться или поднять на рога кого-нибудь из рабов-погонщиков; он шел враскачку, с достоинством и все косился на сползающий венок, который закрывал от него и без того не очень ясный мир, — поэтому бык обиженно мычал, потряхивал большой головой с обломанными рогами. Его красноватая шерсть, смазанная оливковым маслом, лоснилась и хранила светлые полосы скребницы.

Не обращая внимания на крики рабов и удары бича, сделанного из телячьего хвоста, царственный бык продолжал идти своим неторопливым шагом.

Возле его потных боков и шеи, натертой ярмом, вилась всякая мушиная мелочь.

4

В Нижнем городе нестройно перекликались петухи. Сократ протер глаза. Мутно-голубоватые струйки текли из маленьких окон. Он выбрался из-под теплой овчины и, поеживаясь от утреннего холодка, оделся. Боясь разбудить Ксантиппу и спящих сыновей, осторожно, на цыпочках, прошел в горницу. Рядом с рассохшейся бочкой из-под вина стоял небольшой сундук, взятый Ксантиппой из дома отца как приданое. Он поднял одной рукой запыленную крышку, а другой стал неторопливо шарить. Что-то шуршало, гремело и звякало: в этом сундуке, когда-то хранившем свадебное платье и подарки гостей, теперь лежала всякая всячина. Наконец он нашел то, что искал: веревку с железным крюком, — попробовал витье на прочность, закрыл сундук, издавший тонкий печальный звук, и вернулся опять в комнату.

Ксантиппа по-прежнему спала. Что-то трогательное было в ее лице и ногах, согнутых в коленях и подтянутых к животу.

О, как вчера она ругала его, узнав о доносе Мелета: «Несносный болтун! Учитель злосчастия! Я так и знала, что твой длинный язык обернется петлей! Ты не знаешь, почему в нашем доме нет мышей? Молчишь? Они давно уже сдохли с голоду. Кончается месяц — чем я буду платить учителю за Лампрокла? Может, дохлыми мышами? А где я возьму денег на твой штраф? О, горе! А если тебя казнят? Кто даст денег на погребальную урну и наймет плакальщиц? Мудрец! Ты смеешься над софистами, а они носят золотые сандалии и едят жареных зайцев…

Сократ, по обыкновению, не перечил жене.

Он еще раз взглянул на спящую Ксантиппу и вышел на улицу. В кронах олив плавал голубоватый ночной сумрак. С листьев падали в бархатную пыль капли росы. Старик шел мимо низкой каменной ограды вниз, к реке, наслаждаясь утренней тишиной. Кто-то тихо причитал за оградой, в саду. Сократ, помогая себе крюком, взобрался на выступ кладки и, осторожно раздвинув кусты, заметил женщину, стоящую на коленях. Ее лицо было обращено к тусклым лучам восходящего солнца.

— Я видела, как он ходил по облакам. Кимон, мой бедный мальчик, ступил сначала на маленькое облачко — оно прогнулось под ним, словно подушка, — а потом перешел на другое, побольше. Он долго ходил по облакам, а потом устал и сел. У него были такие печальные глаза. Я звала его: «Кимон, сыночек, вернись ко мне на землю!» А он молчал, будто ему отрезали язык…

Добродушно улыбнувшись, старик сполз с ограды и побрел дальше. А суеверная женщина что-то говорила еще: она спешила пересказать свой дурной сон первым лучам восходящего солнца, чтобы все угрозы-напасти обошли стороной ее сына.

Сократ подошел к колодцу, обложенному замшелым камнем, — отсюда когда-то брала воду его мать, покойная Фенарета, — заглянул в прохладную глубину. Колодец спал, и было неловко тревожить зеркальное оконце ржавым крюком, пугать серебряные звезды-водоплавки ради обыкновенного утонувшего кувшина. Старик оглянулся и присел на обломок погребальной стелы, неизвестно каким образом оказавшийся недалеко от колодца, стал неторопливо перебирать в памяти содержание вчерашнего дня, набитого, как сундук Ксантиппы, всякой всячиной, — и любопытной, хотя и малостоящей, вещицей мелькнула на дне этого сундука встреча с элидцем Симмием.

Элидец сразу же не понравился Сократу. Философа покоробило, как заезжий софист хвастался своим фессалийским заработком: «В день я давал до шести уроков мудрости. Были трехдрахмовые уроки, самые дешевые. Банкир Демоген платил мне по тридцать драхм за урок. Если бы не фессалийские разбойники, я бы и сейчас оставался в этом превосходном краю…» Насторожили философа и глаза Симмия, быстрые и цепкие, как у рыночного смотрителя. Поначалу элидец не поддерживал философские разговоры. Лишь иногда он ронял несколько слов, и вид у него был такой, словно он делился жалкими крохами своих знаний, в то время как бесценные вороха остаются нетронутыми, про запас. Оживился гость только тогда, когда речь зашла о сумасшествии.