Вскоре, обнаженный до пояса, Селифон мылся, согнувшись над тазом, а Марина из кувшина поливала ему на потную черную голову, на красную, загорелую шею холодную, приятную обжигающую воду.

— Мама! Мамочка! — блаженно вскрикивал Селифон, приплясывая у таза.

«Большое и страшное всегда начинается с малого: сегодня не приехал обедать, завтра — ужинать, послезавтра — ночевать…» — думала Марина.

Она старалась изменить себя, пыталась внимательно следить за каждым своим словом, чтоб не затевать участившихся за последнее время ссор с мужем.

«Но я же никогда, никогда без причины не начинаю. Разве я виновата, что мне тогда так показалось…»

Даже сама с собой Марина не хотела вспоминать о том, что приревновала Селифона к Марфе Даниловне.

Она сидела у стола, уронив голову на сцепленные руки. Вечер давно перешел в ночь, но Марина не зажигала огня: в темноте лучше думалось, горше казалась обида, острей боль.

— Занят. Допустим, можно не приехать к обеду, опоздать к ужину, а почему ты чуть не каждый вечер пропадаешь у Дымовых?! — вслух сказала Марина и сама испугалась хриплого, сдавленного своего голоса.

«Конечно, Анна Васильевна женщина и красивая, и высокообразованная…» — Губы Марины обиженно скривились.

— Общие агротехнические интересы! — поднявшись со стула, иронически сказала Марина и заходила по комнате.

«Красива! Очень!» — Марина остановилась среди комнаты. — «Бела, румяна, голубоглаза, как фарфоровая кукла… А Каширина сказала о ней: «Личиком беленька, да ума маленько».

И хотя Марина отлично знала, что Анна Васильевна Муромцева очень умна, она с удовольствием сейчас повторила эту фразу и снова заметалась по комнате.

— Должно быть, уже полночь. Сколько же можно сидеть?! — Марина остановилась у раскрытой, приготовленной к ночи постели. — Сколько же можно сидеть, Селифон Абакумович, я тебя спрашиваю?! — громко, с дрожью в голосе, спросила она и опустилась на кровать. Но просидела Марина недолго: все, все бурлило в ней. «Как ты смеешь так мучить меня?!»

Накинув на плечи платок, она выбежала из дому. Деревня уже спала. Лениво перебрехивались собаки. По мере приближения к окраине быстрые шаги Марины становились все короче, тише.

Впереди показались ярко освещенные окна дымовской квартиры. Марина остановилась. «Куда ты идешь?» — задала она себе вопрос. «Подглядывать! Подслушивать, как Фроська!..» Марина круто повернулась и чуть не бегом побежала домой.

«Господи! Господи!» — шептала она. Ей казалось, что Селифон уже увидел ее и как она шла к квартире Дымовых, и как повернула обратно.

Точно в огне запылало ее лицо: «Придет и поймет все… все поймет»… Марина сбросила платье, туфли, легла в постель и накрылась с головой.

Лежала и прислушивалась: не раздадутся ли за окном шаги мужа…

«А если?.. Если?..» — И под одеялом ее начала бить дрожь. Пытаясь унять ее, Марина кусала губы. — «Ни словом не упрекну — буду молчать», — решила она. — «Пусть ходит! Пусть развлекается…»

Перед глазами Марины встали ярко освещенные окна дымовской квартиры. Марина отвернулась к стене и горько заплакала.

Как скрипнула калитка, как вошел Селифон в дом, она не слышала.

Не зажигая огня, он тихо разделся и на цыпочках подошел к кровати.

Марина заплакала еще громче.

«Ну, начинается очередная история!» — робко подумал Селифон и осторожно дотронулся до плеча Марины.

Марина стремительно отодвинулась к стене и дальше на голову натянула одеяло.

— До каких пор ты будешь беспричинно мучить меня?! — взбешенно-грозно, сам не узнавая своего голоса, закричал Селифон.

12

Вечером следующего дня Адуев решил сходить к Федулову. Марина вызвалась пойти с ним.

Лупан Каллистратыч Федулов — сосед Егора Рыклина. Как и Рыклин, Лупан Каллистратыч речист и умен. Но, не в пример соседу, он открыт, резок и прям. Федулов — оплот пяти процентов не вошедших в колхоз единоличников, придирчивый критик недостатков колхоза.

Молодой председатель не раз пользовался цепким глазом и острым умом Лупана Каллистратыча, своевременно выправляя не одну кривулину в практике колхоза. Адуева удивляли острота глаза Федулова к недостаткам и полная слепота к достижениям. И как это ни странно, Селифон любил Федулова и за острое, критическое направление его ума, и за удаль на всякой мужицкой работе, за большое искусство в пушном промысле.

Из «опаринской коммуны» Федулов «вылетел» первый. Об этом старик любил рассказывать:

— Он на меня в крик, в реворьвертный щелк, а я ему тихонечко: «Ты, говорю, товарищ, сидишь не за белым столом, а за красным. Так зачем же ты по красному столу кулаком лупишь?..» Подумайте, мужички, он учит меня, как за скотом ходить, когда я в скотном дворе под коровой рожденный.

«Ну, — говорит он, — еще что скажешь, собачья кровь!» Накинул я на него вот так гляделками, — Лупан Каллистратыч просверлил мужиков взглядом дегтярно-черных, не по-стариковски искристых глаз, — и говорю: «Не запряг — не нукай, не рви меня пополам да надвое». Было у нас с ним!.. Спасибо, отступился. А не то либо я лег бы в гроб, либо его в доски упорствием своим вогнал…

Адуев часто встречался с Федуловым.

— И вошел бы к вам, но непорядков много у вас. Скажем, день человек работает, как верблюд, а ночью на собранье до третьих петухов корпит.

Селифон запретил вести собрания в страдную пору более двух часов. И вскоре же об этом он прочел в газетах постановление правительства.

— То есть всей бы душой я к вам, Селифон Абакумыч, — при новой встрече разговаривали они, — но непорядков, непорядков много.

— Сказывай о непорядках, — улыбался председатель.

— Ну сам ты подумай, какая у вас жизнь. Чертомелите вы с утра до ночи, от снега до снега. Живете в поле до тех пор, пока грязью не зарастете. Селифон Абакумыч, да ведь машине и той разумный хозяин отдых дает, иначе перегреется, перегорит. Возьми-ка ты одноличника, он работает с понедельника до субботы, как бык. Но перед праздником вечерком в баньке попарится, покупается, стакан-другой после бани медовушки протянет и без всякой заботушки — храпака. Все у него жилки на место встанут. А в воскресенье, ежели вёдро еще, с обеда ему уж нетерпится: «Надо докосить, домолотить». Отдохнул человек, вот его и тянет на работу. Без отдыха-то у нас во всей деревне один Омелька Драноноска ворочал, да и тот в двадцать лет трехъярусную килу нажил… Тысячелетье ведь так работа в человеческую природу вошла… У вас же в страду нет роздыху. Другой тайком от бригадира в кусты утянется отдохнуть. Спит, как заяц на меже, и думает: «Вот накроют и оштрахуют…» Нет, я еще подумаю, посмотрю, куда вы заворачивать будете…

Адуев решил построить бани в полевых станах и ввел обязательные часы отдыха после мытья.

А при новой встрече опять говорил ему старик:

— Маленько подожду, пока непорядки не выведете. Оно, как сказать, не легко, надо прямо сказать, и в одноличной жизни жарко и летом и зимой приходится. У вас — машины, у вас легче, не дурак, — вижу. Но привык, на свое горе, к одноличному своему тулупу, хоть убей. Эдак же вот один мужик и летом в бараньей шубе ходил. Ему говорят: «Что ты, глупец, в кожухе-то паришься?» А он: «Я, говорит, мерзлых видал, а пареных что-то не видывал…» Вот и я этак же: лучше летом в тулупе… — смеялся гораздый на побасенки Лупан Федулов. — Совсем, совсем склоняюсь я до вас, но куда это годится… — опять говорил Федулов.

Селифон понимал, что середняк этот долго еще будет летом ходить «в тулупе», примериваться, ночи не спать, думать, но уж если надумает и решит, работать будет в колхозе так же отлично, как отлично он работает дома.

И теперь, когда водопровод к скотному двору начинали строить, а вся деревня только и говорила, что о воде по трубам, которую впоследствии проведут в самые избы, Адуев решил сходить к Федулову.

Селифон давно задумал склонить прекрасного соболятника Лупана стать бригадиром второй охотничье-промысловой бригады вместо нерасторопного, малоопытного Ляпунова.