Изменить стиль страницы

— Помнишь наши прогулки в Гурах? — спросила она, внезапно остановившись.

— Я хотел бы о них забыть, — вырвался у него ответ, которого он не мог сдержать.

— Почему? — спросила она коротко, побледнев.

Холод пронизал его сердце, но, сжалившись над ее бледностью, он прибавил:

— Мне кажется, ты устала. Сядем...

— Почему? — повторила она, вызывая удар, которого ждала со склоненной головой и замирающим сердцем.

— Чтоб не помнить твоих измен, — его голос прозвучал тяжелый, как камень.

Она опустилась на скамью, скрытую в нише зелени, горький упрек блеснул в ее пылающих глазах, а лицо окутала жгучая паутина стыда.

— Ты хотела, — я и сказал тебе. Ты изменила мне, ты была моей, — ты клялась мне, я тебе верил, а ты вышла за другого. Тебя прельстило богатство и свобода распоряжаться собой, — продолжал он неумолимо. — Понятен ли тебе язык чужого несчастья? Верно, постоянные балы, ассамблеи, амуры не оставили тебе свободного времени для размышлений, — издевался он, увлеченный неожиданно подступившей горечью. — Ты никогда не любила меня, и все твои клятвы были лживы, лживы были твои поцелуи, — все, все было лживо! Ты только испытывала на мне свои силы, на моем сердце ты примеряла свое кокетство, как примеряют на манекене наряды, для выучки и развлечения.

— Север! — простонала она. — Север, пощади меня!

— Ты надругалась надо мной, но надругалась и над самой собой, — продолжал он негодующим тоном и, охваченный порывом жестокости, стал перечислять все ее преступления. Ничего не прощал ей и, совершенно не разбираясь в словах, хлестал ее диким, язвительным презрением. Наконец-то пришел к нему желанный миг расплаты за мучения, за все минуты отчаяния. Она сидела перед ним с лицом, залитым слезами, точно прикованная к позорному столбу, еле живая от муки и такая беззащитная, такая страдающая и печальная, что ему вдруг стало ее жаль. Перед ним была уже не прекрасная и гордая камергерша, дама королевских салонов, была даже не прежняя Иза из Гур, а какое-то несчастное существо, корчащееся в муке, терзаемое когтями горя и отчаяния.

Он сам испугался того, что сделал, не зная, что будет дальше. Она подняла на него свои влажные от слез глаза и сквозь сияющую нежностью улыбку прошептала:

— Я люблю тебя, я всегда тебя люблю!

Он вскочил, чтобы бежать, словно охваченный ужасом. Такими неожиданными показались ему ее безумные, невероятные слова. Какой-то головокружительный вихрь охватил его. Он стоял, ничего не понимая, охваченный лихорадочной дрожью; смотрел в ее широко раскрытые глаза, точно в зловещую пропасть. Вдруг точно свет молнии пронизал его сердце, омраченное страхом, и залил его ослепительной радостью, — он понял правдивость ее слов и поверил в чудо. Подхваченный пламенным вихрем, бросился к ее ногам, к ее раскрытым объятиям, точно к вратам рая. То, что было для него вечной мечтой, снизошло на него теперь благодатью счастья, лучезарным гимном любви. Он обнял ее в горячем порыве своей любви, осушил поцелуями ее слезы и затопил такою силою чувства, что она искала жадными устами его уст, что каждый ее взгляд был поцелуем, а каждый поцелуй — признанием, клятвой и пламенной отдачей на смерть и на жизнь. Ее шепот, полный страстного жара, опутал сладостной мелодией его душу, и он почувствовал всю радость любви и счастье целой жизни.

— Дай уста, дай еще! — шептал он порывисто и пил из них ненасытно нектар счастья.

— Пожалей, я умру... — прошептала она, слабея.

Он выпустил ее из объятий, сам теряя сознание и ничего не видя от охватившего его жара. Но прежде чем он успел опомниться и связать разбегающиеся мысли, он снова почувствовал на своих устах ее жгучие уста, и новые волны зноя увлекли его на самое дно неизъяснимого блаженства.

Со стороны террасы послышались детские возгласы. Оба быстро встали и, держась за руки, как когда-то в Гурах, проскользнули в парк, за шпалеры.

Их охватила тишина, холод и зелень, пронизанная красноватыми отблесками заходящего солнца. Высокие березы неподвижно белели; и только низкий кустарник шуршал и дрожал пугливо.

Они пошли по какой-то тропинке, не зная, куда и зачем, но уже объединенные чувством и счастьем. Оба молчали; обоим было достаточно пожатия руки, глубокого взгляда друг другу в глаза, произнесенного иногда шепотом слова, сорвавшегося с уст вместе с поцелуем. Их души принимали в себя тишину этих деревьев, торжественную тишину всезабвения и всепрощения.

Иногда они смотрели на солнце, проглядывавшее между стволами, или пускались бежать, точно испуганные дети, — прятаться в чащу и темные закоулки. Иногда присаживались на дерновые скамейки, окруженные орешником, чтобы освежить себя поцелуями, шепнуть друг другу чуть слышно нежные слова, посмеяться ни с того ни с сего над чем-нибудь и снова убежать без всякой причины, как когда-то в Гурах.

Они вошли в фруктовый сад, и дорогу им преградили ветви, отягченные яблоками. По земле стлался зеленый ковер травы, густо усеянный цветами. Извилистая тропинка вела в глубь сада. Иза пошла по ней не задумываясь. По дороге сорвала яблоко, откусила и подала ему, смеясь.

— И Адам вкусил и был изгнан из рая.

— Ах ты, Ева, искусительница Ева! — весело смеялся он.

— То Адам; а Север вкусил и был впущен в рай. Послушайся, и войдешь в него.

Они вышли на лужайку, пересеченную серебристым ручейком, всю заросшую незабудками. На ней паслось небольшое стадо белых овец и резвились ягнята в голубых намордниках. Какой-то крестьянин, живописно опершись на изогнутый конец посоха, причудливо разукрашенный лентами, и со свирелью у рта, стоял там точно на страже.

— Прямо живьем перенесено с французской гравюры, — удивился Север, но удивление его еще больше возросло, когда она завела его в маленький дворик, за невысокий ивовый плетень, где стояла низенькая избушка, покрытая соломой. К ней жался крошечный хлев, перед которым весело вилял хвостом грозный цепной пес и кудахтала стайка кур. Пол избушки был выложен дерном, у порога посыпан желтый песок, на крыше бесцеремонно ворковали голуби, а над настежь раскрытой дверью пухленькие амуры держали в руках белую доску, на которой в рамке из плюща красными буквами алели слова Виргилия:

«Любовь все побеждает, и мы склоняемся перед любовью».

На пороге стояла красивая пастушка, разукрашенная цветами и лентами, вплетенными в причудливо завитые кудри, и, кланяясь им до земли, приглашала зайти в восьмиугольную комнату, подделанную под крестьянскую, уставленную простой мебелью, но по стенам увешанную гобеленами, изображавшими нежные пастушеские сцены.

— Хлоя, сошедшая на землю! Совсем как в театре, — воскликнул Север.

— Здесь должен был быть подан сегодня ужин, но из-за утреннего дождя посол предпочел террасу. Как тут, однако, красиво! — восхищалась она.

Какой-то шум раздался за стенами избушки, смешанный с заглушенными звуками мандолины. Заремба побежал посмотреть, чьи это шалости.

— Офицерская идиллия! — объяснил он, вернувшись, — пастухи-гренадеры пляшут со своими пастушками под аккомпанемент балалаек и битых бутылок. Уйдем отсюда.

Какой-то вопрос просился у нее на уста, но, раздумав, она шепнула с искренним сожалением:

— Я мечтала о том, чтобы остаться здесь с тобой наедине, а тут надо уходить...

Они присели, однако, на завалинке у избушки. В воротах показался пастух, окруженный овцами. Он играл на свирели, а ягнята, позванивая колокольчиками, потешно прыгали вокруг него.

Иза была полна восторга, любуясь ими, не скупясь на ласковые слова красивому пастуху и звучащие серебром выражения любви.

А пока они наслаждались красивой картиной, сопровождая забаву нежными ласками и поцелуями, явился вдруг, точно из-под земли, ее верный казачок и стал шептать ей что-то по секрету на ухо. Она сдвинула брови в минутном раздумье, потом проговорила вслух:

— Скажи, что я сейчас приду. Пойдем! Камергер тяжело заболел, и мне нельзя оставить его одного в таком состоянии, — объяснила она довольно растерянно.