Изменить стиль страницы

Заремба расхохотался от такого торжественного вступления.

— ... о вашей дружбе с...

— Я вас слушаю, — прервал выслушивавший с покорностью судьбе Заремба поток его красноречия. — Прошу только короче.

— Сейчас... Я буду краток... Как-то в 1772 году, — начал он с большой торжественностью, — нет, как-то во время избирательного сейма после смерти последнего короля из саксонской династии покойный родитель мой, стольник перемышльский, как человек просвещенный и весьма отзывчивый на нужды отчизны, вступил в сношения с дружественной державой с целью содействия возведению на трон ныне всемилостивейше нами повелевающего короля. Старался создать благоприятное отношение к претенденту в украинских воеводствах, не щадя ни расходов, ни сил своих на провинциальных сеймах... — перечислял он длинный список заслуг своего родителя. Заремба, умирая от скуки, с отчаянием переглядывался с Ясинским, которому, в свою очередь, Подгорский докладывал тоже что-то скучное, или разглядывал лица гостей, прислушиваясь ко все более и более оживленным разговорам. Из недоконченного повествования Сроковского он вынес только одно: что русское правительство должно ему значительную сумму денег.

— Подайте в суд на императрицу и наложите арест на имущество, — бросил он ему в шутку.

— Может и до этого дойти. Ведь обязательство Репнина, собственноручное, — достаточное доказательство? Всякий суд признает мое право.

— Репнина? Бывшего посла в Польше?

— Его самого. У меня имеются его собственные письма по этому делу, адресованные моему покойному родителю.

Заремба стал слушать внимательнее, так как сущность дела заключалась в том, что покойный перемышльский стольник был послушным орудием Репнина и платным клевретом Москвы, сынок же усердно хлопотал об уплате ему, как наследнику, этих иудиных сребреников, не заплаченных его родителю. Он посмотрел в упор на собеседника, но лицо его, бесцветное, как стертая монета, обезоруживало своей тупостью. Не могла его озарить искра понимания того позора, который должны были вызвать подобные хлопоты.

Прервав его посредине рассказа, Заремба заметил с язвительной усмешкой:

— Вероятно, ваш родитель оказывал Репнину важные услуги...

— Он добился в его пользу покорности целых воеводств, — хвастливо подтвердил тот. — И вот как он его отблагодарил. Но обида не знает давности. Я тоже дела так не оставлю. У меня есть доказательство законности моих претензий, а в случае чего я готов припасть с жалобой к стопам великодушной государыни. Тридцать тысяч — немалое состояние. Неужто я подарю его врагу?

Заремба, погруженный в горькие размышления, не расспрашивал его больше и не отвечал ему.

Чарнецкий, точно разбухший от обилия поглощенных кушаний и напитков, стал возглашать с торжественной важностью:

— Мясо — даю слово кавалерское! — запивают всегда венгерским. А всякому овощу — рейнское будет помощью. После же сладкого, — голос его зазвучал торжественно, — лучше нет питья панского, как шампанское. Вот правило, от которого я никогда не отступлюсь. Боюсь, однако, чтоб от этого обеда мне не стало худо, если не запью его токайским. Мерзость! Посольскому повару надо бы всыпать по крайней мере пятьдесят горячих за подливку к баранине и цыплятам.

— Безусловно, следовало бы, — поддакивал Новаковский, — они были как тряпки, начиненные мякиной.

Немного поодаль двое депутатов горячо спорили о лошадях.

— Ха-ха! Если вы этакую клячу называете лошадью! Прости, господи, меня грешного, но вас надо сжечь на костре за этакое кощунство. У этой лошади кишка, как червяк, лохматый хвост, грива, как гороховая ботва, бока, точно бондарь их склепал из клепок, — и она еще называется чистокровным скакуном! Ха-ха, самая что ни на есть захудалая упряжная кляча...

— Клянусь вам благоденствием отчизны, — возражал кто-то раздраженным тоном, — ваши арабские скакуны скорее напоминают коров перед отелом, чем лошадей, а морды их похожи на ослиные; уши у них болтаются точно носовые платки.

— Вы, сударь, оскорбляете моих арабов! Господи, прости меня грешного...

Вдруг за другим концом стола раздался взрыв хохота: кто-то рассказывал такие сальные анекдоты, что в воздухе не смолкал вой и десятки ног топали от удовольствия.

Один только Заремба, настроенный тяжело после откровенных излияний Сроковского, сидел, погруженный в думы о том, что весь этот «свет», кормящийся здесь посольскими пирогами, — подкупленные прислужники Москвы. Он обводил печальным взглядом лица, сияющие от сытости, и еще глубже погружался в свои горькие думы. Вот уже сыплются остроты, сальные шутки, вскипает пеной безумное веселье, смеются беззаботные лица, приятное чувство сытости наполняет сердца довольством и глаза зажигает блеском.

Речь Посполитая разваливается. Судный день приближается, а они шутят с беззаботной улыбкой за богато уставленным столом, продают свободу за сытный обед, за дукаты, за посольскую улыбку, за протекцию в процессе о границах, за орден, продают ее из злобы к честному соседу, иногда из оскорбленного самолюбия, чаще — из стремления возвыситься над другими, из жадности. Всегда, во всяком случае, из равнодушия к судьбе родины и непостижимого беспредельного легкомыслия.

К счастью для Зарембы, обед скоро окончился, и он мог встать из-за стола. Но никто, кроме него, не тронулся с места, так как по знаку, данному Лобаржевским, Боровский, мажордом Сиверса, пустил вкруговую несколько пузатых бутылок венгерского. Гости удивились такому необычному сюрпризу, встреченному, однако, всеобщим восторгом. И вскоре настроение стало подниматься точно на дрожжах, воцарилась атмосфера довольства, люди стали изливаться в интимных признаниях и почти обниматься от взаимного умиления. Полились всевозможные тосты. Лобаржевский выпил за посла, кто-то грянул «Кохаймы се!», после чего все стали целовать друг друга в обе щеки, рассыпаясь в нежностях и комплиментах; кто-то даже прослезился. Когда волнение улеглось, все опять уселись за бокалы, осушая их добросовестно, — едва поспевали лакеи подливать. Кто-то закурил трубку, кто-то разглагольствовал, кто-то, развалившись в креслах, сладко задремал, кто-то подошел к собравшейся кучке, в которой неизвестный шут гороховый врал небылицы, не краснея и как по писаному, но повсюду велись теплые разговоры на самые приятные темы — о лошадях, о пограничных спорах, об ожидаемых удачах, об охоте. В зале воцарилась такая атмосфера, словно на именинах в какой-нибудь захолустной Вольке, где все знают друг друга, все в близком или дальнем родстве, все друзья и соседи. Тщетно Новаковский напоминал, что пора отправляться в сейм, так как пробил четвертый час, на который было назначено заседание.

— Заседание не заяц, в лес не убежит, — смеялся кто-то из депутатов.

— На повестке важные вопросы... Вопрос о делегации для переговоров с Пруссией.

— А ну его к дьяволу, самого прусского короля и его тетку. Не трать, сударь, попусту красноречия и присаживайся. Пан Боровский, прикажи-ка подать еще вон того самого, с черным крестиком на сургуче.

— А нам бургундского, ваша милость, — вставил другой.

— Много уйдет хороших вин, — шепнул Клоце на ухо Зарембе.

— А вы уверяли, что посол скуп.

— Гм, — усмехнулся управляющий кастеляна, — на субботу назначена в сейме ратификация трактата с Россией. Вот Сиверс уже заранее не может отказать ни в чем своим союзникам. Пойдемте, однако, пан поручик. Вас ждут в дворцовом саду.

— Кастелян?

— И еще кто-то.

Он повел его по боковой лестнице в сад.

От дождя не было уже ни следа. Чудное августовское солнце свершало свой путь по лазури, подернутой кое-где белыми облачками. Только птицы упорно щебетали в листве, омытой дождем и ярко сверкавшей на солнце. Воздух стал свежее.

— Какой прелестный вид отсюда! — проговорил негромко Заремба, останавливаясь на дворцовой террасе.

Действительно, сад, разбитый когда-то Тизенгаузом, был устроен с большим вкусом и очень красив: квадратный, обрамленный высокими, подстриженными ровной стеной шпалерами грабов, ютящих в своей зелени изумрудные ниши, в которых белели изящно изогнутые фигуры богинь, гермы с головами сатиров или полукруглые мраморные скамьи. Усыпанные гравием аллеи тянулись вдоль ровных зеленых стен, окаймленные аккуратными цветочными бордюрами, над которыми возвышались надломленные колонны, обвитые плющом, и высокие белые урны. Посредине сада подстриженным самшитом был выведен узор: он изображал огромный гербовый щит с полями, пылающими живыми красками низко стелющихся роз, левкоев и алых гвоздик. На щите белыми цветами маргариток был выткан королевский теленок.