Изменить стиль страницы

— Кто идет? — послышался вдруг грозный шепот, и раздался металлический звук взводимого курка.

— Свобода! — тоже шепотом ответил Кацпер, останавливаясь.

— Кто идет? — спросил тот же голос, только уже не так грозно.

— Равенство!

— Кто идет? — раздалось третий раз. Их окружили военные люди.

— Братство!

— Свои. Ступайте с богом. Дептух, веди их в лагерь.

Пришлось, однако, пройти еще изрядное расстояние по диким дебрям, холмам, лесосекам, оврагам и болотам. Шли молча, только Дептух время от времени покрикивал протяжно, оглядываясь по сторонам, после чего обратился к поручику:

— Имею честь доложить, пан поручик: дозоры на своих местах.

— Хорошо расставлены, — похвалил Заремба, не будучи в силах, однако, заметить ни одной тени.

— Это не новобранцы и не молодчики из «народной кавалерии», — буркнул Кацпер.

— Не ворчи, — осек его Заремба, напряженно прислушиваясь к шагам проводника, так как в чаще и в темноте ничего не было видно, изредка только то тут, то там маячили группами тени стволов.

— Пахнет что-то дымом, — заметил он в одном месте.

— Это из шалашей смолокуров тянет справа, — объяснил Дептух, выводя их на берег какого-то болота, заросшего кустами, между которыми кое-где блестела черная, «слепая» вода. А вверху нависло грязной, набухшей складками простыней мутное небо. Дорога была трудная и опасная. Шли будто по слабо натянутой коже, разрывавшейся через каждые несколько шагов под их ногами, так что грязь брызгала в лицо, и они погружались по колено в воду. Гнилостный запах раздражал ноздри, какие-то крупные птицы взлетали, тяжело взмахивая крыльями и кружась над болотом, словно черные тряпки, подхваченные ветром.

— Последний пригорок, — докладывал Дептух, поднимаясь на косогор, до того изрытый ямами и усеянный пнями поваленных деревьев и корнями, что, спотыкаясь на каждом шагу, они нещадно ругали дорогу.

С вершины пригорка, однако, перед ними открылась живописная картина. В узкой глубокой лощине, поросшей высокими деревьями, горело несколько костров. Пламя взметалось красными языками, отбрасывая багровый свет на весь лагерь, дым заполнял ложбину растрепавшимся синим облаком, в котором еле различимыми силуэтами копошились люди.

— Не вызывай тревоги! — остановил Заремба Дептуха и, спустившись вниз, остановился за каким-то деревом.

Лагерь был многолюдный, но какой-то мало оживленный, словно сонный. Многие действительно спали, растянувшись прямо на земле. Часть возилась со своей одеждой, кое-кто, раздевшись до пояса, держал над огнем рубаху, выкуривая из нее насекомых. Одни с азартом метали кости или играли в «хапанку», другие с трубками в зубах бродили кругом и не могли нигде найти себе места. У одного из костров какой-то старик солдат, перебирая четки, тупо смотрел в огонь, крестился все время и бил себя в грудь. Тут же сапожник, набрав в рот деревянных гвоздиков, стучал молотком по сапогу, и звук его ударов разносился далеко. В сторонке сидели две дебелые бабы. Младшая искала вшей в голове мальчугана, вырывавшего лохматую голову из материнских рук, другая усердно вязала чулок. В стороне несколько человек чистили изрядной величины свиную тушу, болтавшуюся на суку. Исхудалые собаки окружили их, жалобно визжа и грызясь между собой. Поодаль стояли две телеги, крытые натянутым на обручи холстом, а рядом с ними тощие клячонки, уткнув головы в подвешенные к оглоблям мешки с овсом.

Небольшое стадо овец с огромным бурым козлом-поводырем белело между деревьями, точно гуси. Солдатские ранцы, мешки, пояса, патронташи и манерки висели на суках и валялись на земле у костров. Мохнатый бурый пес бродил за отцом Серафимом, который то подставлял кому-нибудь табакерку, то угощал щепоткой табаку, то рассказывал что-нибудь потешное: то и дело вокруг него раздавались смех и громкое чиханье.

Однако было удивительно тихо. Все говорили только шепотом, над всем лагерем как будто веяло тревогой, и часто кто-нибудь, заслонив глаза ладонью, смотрел в лес; собаки тоже часто и грозно ворчали.

— Лагерь нищенский, а рожи бродяг с большой дороги, — проговорил Заремба и стал спускаться вниз.

— Эти солдаты не для парада! — обиделся за них Кацпер.

Дептух дал сигнал. Все вскочили на ноги и быстро выстроились в шеренгу вдоль костров. Даже бабы и те старательно стали в строй.

— Здорово, ребята! — крикнул Север, появляясь перед развернутой шеренгой.

— Здравия желаем! — грянули солдаты, съедая его глазами и вытягиваясь в струнку.

При свете смолистых факелов, которые держали в руках два подростка, Кацпер стал читать фамилии. Заремба строго и серьезно смотрел на хмурые, исхудалые лица, на тощие, нищенски одетые фигуры в отрепьях солдатских мундиров, испещренных остатками самых разнообразных нашивок, некоторые были просто в безрукавках, холщовых портках и босиком. Головы были покрыты потертыми барашковыми шапками, бархатными еврейскими ермолками, казацкими папахами, треуголками, а у одного из солдат с горшкообразной физиономией даже ксендзовским беретом. Они представляли собой сброд из всевозможных полков, разного рода оружия и разного возраста — желторотые еще молокососы и матерые, травленые волки, но все молодцы, как на подбор, рослые, мускулистые, загорелые и видавшие виды: физиономии у всех были самые нахальные и хулиганские, но ни одной без яркого шрама, а некоторые исполосованные рубцами, словно березы, из которых каждый год по весне добывают сок. В глазах у всех светилась железная сила духа и дикая, не знающая страха отвага.

Заремба все время потирал руки, до того они все ему нравились.

«Солдатики вы мои любезные! Солдатики! — радостно думал он. — Амуниции бы вам только, подкормить бы вас да в руки по хорошему ружьишку, и айда с вами хоть против всего света!»

Из шеренги выступил рослый, плечистый солдат в зеленой куртке, красных штанах и в лаптях, брякнул по козырьку артиллерийской каски, вытянулся в струнку и отбарабанил одним духом:

— Честь имею доложить пану поручику: сто десять человек народу, две маркитантки, десять пистолетов, два горниста, барабан и...

— Здорово, Фурдзик! — остановил его Заремба, улыбаясь его наряду. — Ладно, старина, ладно.

— Слушаюсь! — сконфуженно пробормотал Фурдзик, возвращаясь обратно в шеренгу.

Кацпер, закончив табель, скомандовал громко:

— Вольно, оправиться!

Шеренга разбилась и рассыпалась во все стороны.

Заремба подсел к костру. Молодцы солдаты потянулись к нему, видя, что он охотно разговаривает с каждым. Понравился и он им своим открытым, честным лицом и солдатской выправкой. Разговорились. Солдаты делились с ним.

— Продали нас! — резюмировал кто-то общие жалобы.

— Насильно в армию чужую отдали, на горе-нужде нашей отъелись, нашими костями полсвета вымостили, а под конец врагу продали.

— Всю родину продали! — как эхо простонал опять первый голос.

— Никто добровольно не остался во вражьей армии, разве что офицеры, которые, как явилась возможность, всяк драла давал домой, словно к родной матери.

— А мать тебе — только смерть, солдат! Добро твое — раны, а дом твой — могила! Каждое барское жилье стоит на твоих костях, солдат, каждое поле господское полито твоим потом; а ты, мужик, хоть вконец изведись, хоть сто битв выиграй, верой и правдой последнюю каплю крови отчизне отдай — ты завсегда раб: ни тебе земли, ни неба, ни крова, ни конуры какой-нибудь собачьей, где б тебе голову бедовую склонить! Последний ты, солдат, у бога и у людей последний! — плакался кто-то монотонным, жалобным голосом.

Эти солдатские жалобы терзали душу Севера, жгли стыдом унижения. Не смел посмотреть им в лицо, каждое их слово жалило своей правдой, каждое было стоном вековых обид, каждое — страшным укором совести.

Кацпер, писавший рядом с ним при свете костра какие-то бумажки, чувствуя, вероятно, его душевные муки, заговорил тихо:

— Как на солдата найдет тоска, так становится плаксивее старой бабы. Ну, да пускай облегчат себе душу, бедняги! Все, что ли, пойдут на Белосток?