Изменить стиль страницы

Вдруг раздался мелодичный звон гитары. Заремба словно очнулся. Сиверс, Бухгольц и де Каше сидели втроем под портретом императрицы, словно под багровой сенью ее кроваво-пурпурной мантии, а у их ног пресмыкалась жалкая толпа, лижущая им ноги за каждую милостивую подачку.

Гитара зазвучала снова, и журчащим фонтаном полился чудный голос.

Стоя посредине зала, пела по-итальянски графиня Камелли, одетая в неаполитанский костюм, в короткой красной юбочке и желтом корсаже. На черных, как вороново крыло, волосах был повязан квадратный платок в золотую и зеленую полоску, а в ушах блестели огромные серебряные кольца. Брат ее, Мартини, переодетый итальянским лаццарони, аккомпанировал ей на гитаре, патетически закатывая черные, как смоль, глаза.

Сиверс сиял от восхищения, а по его примеру все, соблюдая этикет, делали вид, что полны восхищения. После каждого куплета раздавались бурные аплодисменты и громко выражались восторги.

Пользуясь этим, Заремба вышел незаметно.

Любви страданья длятся долгий век, —

неслась за ним томная жалоба графини. Он оглянулся, только чтобы посмотреть, где Новаковский, и велел ехать поскорее к камергерше.

Во дворце он не застал уже никого: час тому назад все уехали в Пышки, за несколько верст от города, большой компанией.

Мацюсь повернул на Виленский тракт.

У заставы их ждала новая неприятность: шлагбаум был закрыт и обставлен егерями. К счастью, у него оказалась при себе записка Цицианова, дающая свободный проезд во всякое время дня и ночи. Много времени, однако, прошло, пока явился дежурный офицер и велел пропустить.

— Теперь жарь быстро, Мацюсь! — крикнул Заремба, когда они очутились наконец на свободном тракте.

Как раз в это время зазвонили вечерние колокола, и ветер принес такой поток дрожащих в воздухе звуков, что лошади понеслись во весь опор, и придорожные деревья стали убегать назад с бешеной быстротой.

— Колоколят словно над генералом, — заговорил Сташек, поворачиваясь на козлах.

Но Заремба не слышал, погруженный в размышления.

Жара уже спадала, от лесов тянуло освежающей прохладой, воздух был полон розоватых бликов, небо висело голубым безоблачным сводом. Дорога шла по насыпи, широкая, окаймленная с обеих сторон канавами и густо усаженная березами. Деревни попадались часто, утопая в садах и зарослях. По дороге шло в город и из города немало людей, но в общем было так пустынно, тихо и тоскливо, что Сташек пробурчал:

— Точно на поминки едем. Поди, разревусь сейчас!

Мацюсь ничего не ответил, занятый подстегиванием непослушной пристяжной.

— Лагерь, пан поручик! — доложил вдруг Сташек, указывая налево.

Действительно, за низким кустарником забелели густые ряды палаток. На широкой поляне дымились многочисленные костры, окруженные кучками солдат, и тренькали балалайки.

— Там что, под деревьями, — пушки?

— Так точно, пан поручик. Стоят в зеленых рубашечках, как сиротки из приюта перед крестным ходом. Ткнуть бы этим панночкам куда надо, — недолго бы пришлось ждать, пока разродятся! — хихикнул он в кулак.

— А за ними стоит, по-видимому, какая-то кавалерия? — с удивлением заметил Заремба.

— Смоленские драгуны, — вставил Мацюсь, чуть-чуть придерживая лошадей. — Они самые, узнаю по гнедым лошадям. Товарищи сказывали, что вчера привалило их целых три эскадрона. Это те самые, что прошлым годом стояли близ Кракова.

— Остаются в Гродно или отправляются дальше?

Мацюсь не мог дать дальнейших объяснений. Тогда вызвался Сташек:

— Хорошо бы поразведать! Я, пан поручик, вмиг справлюсь...

— Чешется у тебя кожа? Не пробовал ты, я вижу, казацких нагаек?

— Не случалось еще, пробовал только родимую нашу лещину. Этой мне не жалели! Только я, право слово, живо справлюсь! Калякаю по-ихнему, так что и не почуют — черт или его тетка! Весь июнь месяц маркитанствовал я по их лагерям под Варшавой. Пан капитан может подтвердить, как я все досконально поразнюхал. А на память пустил им красного петуха! Хи-хи!

— Что значит? Не понимаю. — Заремба посмотрел на него с доброжелательной усмешкой.

— Да то, что как будто бог весть от какой причины задымились их магазины с фуражом! Спасать я не бежал, потому посторонней публике запрещено, полагается спасать только тем, кто к тому назначен самим Игельстремом.

— Не Варшавяк, а черт! — брякнул Мацюсь, сплюнув при последнем слове, чтобы не привязался ненароком чумазый.

— Вот ты, значит, какой фрукт? — прошептал одобрительно Заремба.

— Сами судьи лопались со смеху. Потому — магазины-то оказались доверху полными, а этого уж никто не ожидал. При таком случае улетели с дымом и солдатские бараки, ажно от поджаренных казацких тел поднялась вонь на всю Прагу. Сказывал Шмулович, главный их маркитант, что сам Игельстрем рвал на своей лысине остатки волос с досады. Хи-хи! Потрескивали, бедняги, в огне, точно нашпигованные. Собакам была немалая утеха.

— Сердце-то у тебя, я вижу, Сташек, не лучше, чем у волка! — заметил Заремба довольно сухо.

— С неприятелем нянчиться не стану, наших тож не жалеют!

— Надо будет мне пустить тебя с Кацпером в работу, — проговорил после некоторого молчания Заремба.

— Люблю вдвоем, барыши пополам... Как прикажете, пан поручик, — поспешил он прибавить, заметив, что Заремба нахмурил брови.

Доехали наконец до Пышек, вернее, до большой корчмы, стоявшей на повороте дороги, у опушки старого высокого леса. Там стояли уже распряженные экипажи, и часть дворни, раздевшись до рубашки, дулась в карты под деревьями.

Рыжий еврей-корчмарь, низко кланяясь, объяснил, что пикник происходит на берегу, и побежал, чтобы указать дорогу. Заремба захватил с собой Сташека, который с вожделением косился на бутылки, стоявшие перед игроками.

Не успели они выйти на узкую лесную тропинку, довольно круто спускавшуюся к Неману, как до них донеслись звуки флейты и пения. Компания, как оказалось, расположилась тотчас же за лесом, на большой поляне, покрытой сочной травой и поросшей редко стоящими дубами. Неман блестел внизу сизой извивающейся лентой, по которой кое-где белели большие полотнища парусов. Час был тихий, вечерний, солнце висело уже низко над лесом, и от дубов стлались длинные тени, а воздух, пропитанный росистым ароматом согретых за день лесов, был полон туманов, стлавшихся по долинам сизоватыми вуалями.

В этой упоительной тишине, под опрокинутым чистейшим куполом неба, раздавался хор прелестных девичьих голосов и лился серебристым каскадом под аккомпанемент флейт и отдаленного замирающего благовеста.

Вот и дождь, моя пастушка,

Подгоняй своих барашков,

Поспешим, моя пастушка,

Поскорее в мой шалаш! —

пели нежные голоса по-французски. Посредине поляны выстроился хор и, раскачиваясь ритмически в такт песне, словно гряда цветов под дуновением ветра, повторял припев. Тереня же, стоя впереди, отбивала такт тросточкой и запевала высоким приятным голоском.

Все девушки были одеты пастушками в светлые короткие юбочки, опоясанные шарфами, в большие соломенные шляпы, подвязанные под подбородком. В руках у всех были высокие камышовые тросточки, украшенные пучками лент, а через плечо висели позолоченные корзиночки.

Музыканты, скрытые где-то в кустах, так что видны были только их головы, украшенные венками из цветов, играли на флейтах и дудочках.

Заремба, увлеченный необычайным зрелищем, поспешил к ним, но его остановил и заставил вернуться голос Изы.

— Я ждала! — шепнула она нежно, указывая ему место рядом с собой.

Он с радостью сел на указанное место. Несколько пар нарядных дам и блестящих кавалеров, точно вырезанных из последних парижских гравюр, бродили кругом, тихо перешептываясь. Кое-где нежные Селадоны растягивались на траве у ног своих Астрей, восседавших на ковриках и подушках. Влюбленные парочки разгуливали по периферии большого круга, лукавыми зигзагами метя в недалекие кусты. Некоторые играли в какие-то шумные игры. Другие пробовали танцевать. У большинства же лица были усталые, движения сонные и взгляды тоскливые. Тщетно оркестр наигрывал веселые, иногда залихватские танцы и плавные менуэты, лакеи в белых ворсистых ливреях неутомимо разносили сладкие вина и ликеры, и очаровательные хозяйки старались оживить тоскливый пикник, — скуки не удавалось разогнать.