Изменить стиль страницы

И он пошел через сопки. Вода в протоке была теплая и тихая, как в луже. Но глубокая. А плавать Пифагор не умел.

Он снова спустился в долину, теперь уже с другой стороны, выше по течению Каменушки. И снова память изменила ему. Или не память? Может, не было тут раньше этого притока, бурного и быстрого?

Вокруг валялись выброшенные течением бревна. Эх, если б хоть бревнышко там, возле тихой протоки! А тут — куда плыть? Вниз по течению? Убьет. Камни кругом… Да и не выплывет. Свалится.

Время идет. Герасим сидит возле мокрой скалы, и ему нечем дышать. Помрет. А ему жить. Ему только жить.

Сутки уже прошли.

Пифагор вынул ремень, снял гимнастерку и брюки, связал все в длинный жгут. Потом отыскал не очень толстое бревно. Подумал — хорошо бы написать… Да чем? И так поймут — что-то случилось вверх по реке. И пойдут искать, как только его прибьет в поселок. А его прибьет. Трупы всегда прибивает.

8

Всю ночь Геннадий жег костер. Огонь выхватывал из темноты нависшую над ними скалу с одной стороны и грязную пену реки с другой. Герасим спал. Лицо его в свете костра казалось белым. Спит или в беспамятстве? Иногда он что-то бормотал, и Геннадий утешал себя тем, что если бормочет, значит, видит сны, а без сознания сны не видят. Или видят? Ох, это гуманитарное образование! Ни черта толком не знаешь.

Вокруг все было тихо. Даже вода, ревевшая на Крестовских камнях, умолкла. Геннадий не сразу понял, в чем дело, а когда понял, ему стало не по себе: Каменушка затопила пороги. Вода теперь была рядом, и к ней уже не надо было спускаться вниз.

Сколько времени прошло, Геннадий не знал. Часы стояли. Ночь тянулась бесконечно. Ему хотелось спать, но спать нельзя, потому что костер прогорает очень быстро, доски сухие, трещат, как порох, а без костра Герасим закоченеет. Он еще не просох как следует, лоб у него влажный. Может, температура? Холод собачий, и ветер этот, как с цепи сорвался.

К боли в ноге он притерпелся, боль была тупая, но не сильная…

Герасим открыл глаза.

— Чего не спишь? — спросил он.

— Так. Не спится что-то.

— А я угрелся, как все равно в бане. Хорошо. Сунь покурить.

Он взял папиросу и тут же уснул.

К утру стало теплей. А когда солнце поднялось над перевалом, Геннадий даже снял телогрейку. Он был весь вымазан глиной, весь с головы до ног, потому что вот уже почти сутки передвигался на четвереньках, а сейчас и на четвереньках больно.

— Ну как? — спросил он, заметив, что Герасим проснулся. — Легче?

— Порядок, Гена. Вода не спадает?

— Спадает, — соврал он.

— Завтра ребята выскочат. Им, наверное, что-нибудь скинули с «Аннушки». Или вертолет был. Нас сегодня тоже снимут.

— Ты, старина, молчи. Не разговаривай. Чаю тебе дать?

Он зачерпнул банку и по дороге пролил ее. Дорога была дальняя — целых восемь метров. Тело вдавливалось в жидкую глину. Вчера они сидели на холмике, за ночь холмик осел, и глина потекла. К вечеру вода подойдет совсем близко, и можно будет пить, не вставая с места…

И все-таки он не выдержал, тоже заснул ненадолго, а когда проснулся, вода уже плескалась у самых ног. Лучше было бы не просыпаться.

Интересно, как это будет? Очень страшно? Конечно, страшно, и глупо. Глупо — вот что страшно. Все равно что попасть под детский велосипед и разбиться насмерть. Черт! Неужели ничего нельзя? Где же все?

Кто — все? Ах, люди… Вот сейчас они кинутся тебя спасать. А какая им от этого выгода? Ох, Гена, перестань. Тошно. Но ведь это действительно все! Сейчас придет вода и приготовит два аккуратненьких трупа.

— Герасим!

Молчит. Спит, наверное. Или без сознания. Теперь уже все равно. По крайней мере так и не узнает, что помер. А может, он уже?.. Геннадий протянул руку и зацепил что-то скользкое и холодное. Веревка? Та самая веревка, которую Пифагор укрепил на пне.

Солнце наполовину зашло. Через час будет совсем темно. Будет такой мрак, что не увидишь собственного носа. И тогда разыграется маленькая ночная трагедия: их смоет и унесет куда-нибудь в тихий затон, в мягкий и теплый ил.

Какая чепуха!

Геннадий снова посмотрел на веревку. При одной мысли, что по ней можно взобраться со сломанной ногой, у него заколотилось сердце. Бред! Сорвешься на первом же метре. Ногой пошевелить нельзя, не то что лазить по веревкам.

Да, это все-таки страшно: жил грешно и помер смешно. Кажется, полагается в такие минуты вспоминать всю свою жизнь и дорогие лица и еще что-то… Ах да! Я должен подумать о друге. О том, что у него жена и пятеро дочерей — вот ведь угораздило!..

Он достал папиросу, закурил. Он был уже спокоен. Можно и посмеяться, и пошутить. Дело в том, что сейчас они с Герасимом вылезут из этой мокрой каши. Вылезут как миленькие, и не будет никаких ночных трагедий. Обойдемся насморком. Все остальное доктор починит…

— Герасим!

Молчит. Хорошо. Он потолкал его. Дышит. Просто без сознания. Жар. Ничего, отойдет. Только вот как без воды?

Потом он размотал нижний конец веревки и обвязал Герасима. Как бы это сделать, чтобы голову ему не побить об камни? Ага. Замотать телогрейкой. Так…

Теперь отдохнуть. Ты мне нравишься нынче, Геннадий. Нога у тебя не болит. У тебя вообще на время нет этой ноги, она тебе не нужна. Взберешься на руках, не маленький. И постарайся не визжать, терпеть не могу, когда взрослые мужики хнычут.

Через час они лежали в двух шагах от обрыва, привалившись к горелому пню. Когда над ними зашуршал вертолет с большой желтой фарой, у Геннадия еще хватило сил пошутить:

— Вот так, — сказал он. — Ветер века. Теперь даже ангелы пошли механизированные.

9

Пифагор лежал возле окна и кашлял. Кашлял он очень смешно, как кошка, подавившаяся костью. Кух-к! Кух-к! У него была счастливая звезда: он проскочил все три переката, нахлебался вдоволь воды, но отделался лишь бронхитом. Когда его выловили на перевалке, он хотел непременно сам говорить по телефону, но стал так хрипеть, что у него отобрали трубку.

Герасим тоже был неплох: сломано три ребра и задето легкое, но Шлендер сказал, что он должен молиться своему богу, потому что могло быть много хуже.

Геннадию в больнице было отказано. Доктор сказал, что нога у него цела, ничего нигде не сломано и не порвано, а на симулянтов коек не напасешься. Болит? Конечно, болит. У тебя, голубчик, такой кровоподтек, что я не знаю, как ты вообще двигался?

— Куда же мне деваться? — сиротливо спросил Геннадий. — Такой я весь побитый, поцарапанный… На все четыре стороны, да? Я могу, только выдайте мне костыли.

Доктор принес костыли и сказал, что из-за нехватки коек и по мягкосердечию он вынужден будет терпеть Русанова на собственном диване. Геннадий воспринял это как должное и лишь поинтересовался, постелены ли уже чистые простыни или ему самому с больной ногой придется ковылять по квартире?

— Святой он человек, — сказал Княжанский, когда доктор вышел. — Я бы давно утопил тебя за эти штучки.

— Как же ты меня можешь утопить, когда я тебя от верной смерти спас? Я же из-за тебя подвиг совершил!

— Подумаешь! От боли я бы тоже на стенку полез, даром что без сознания был. — Он посмотрел на Геннадия и расхохотался. — Ты у меня еще попляшешь, спасатель! Вонючей телогрейкой голову закрутил, словно котенку какому…

Настроение было веселым. Даже Тимофей сказал:

— А что, ребята, кино нам не покажут? Я, помню, лежал когда-то в больнице, там каждый день крутили.

— Слушай, Тимофей, — перебил его Геннадий, — я давно собираюсь спросить, все времени нет. За что тебя Пифагором прозвали? Может, у тебя к математике способности?

— Да нет, какие там способности, по пьяному делу все получилось. Выпил я с вечера больше нормы и заснул прямо в магазине, в пристройке. Смех один! Там бочка стояла из-под капусты, большая такая бочка, вот я в нее и забрался. Утром открывают магазин — а я вот он! Только ноги торчат, как у Пифагора.