Изменить стиль страницы

— Наследственность формируется под влиянием внешних условий и накапливается во всем организме, — повторяю, во всем! — а не в мифических генах, как это утверждают вейсманисты-морганисты! Бредовое учение Менделя сковывает творческую инициативу наших хлеборобов и животноводов!

Геннадий растерялся. Он жил в атмосфере постоянных разговоров о проблемах биологии. В дом часто приходили, друзья и сослуживцы Викентия Алексеевича. Геннадий, во многом, естественно, не разбираясь, знал, что ученые давно спорят о путях эволюции, о наследственности, о внутривидовой борьбе и других, столь же далеких от него вещах, но только сейчас он начинал понимать, что это не спор, а борьба, и что вопрос поставлен прямо и категорически.

Кто прав?

Решать, конечно, не ему. Он вспомнил, как Викентий Алексеевич говорил, что именно работы основателя современной генетики Менделя легли в основу теории наследственности и что, только развивая и дополняя его учение, можно рассчитывать на успех в управлении наследственностью…

И вот теперь лектор доказывает, что Мендель — неуч и пройдоха, а его учение — вреднейшая ересь.

Если это верно, значит, работы Викентия Алексеевича тоже вредная ересь? Кстати, может ли быть в науке ересь? В науке могут быть заблуждения. Хорошо, допустим, что Викентий Алексеевич заблуждается, но ведь его работы печатают? Хорошо бы выпустить перед аудиторией не только этого лектора с потной лысиной, но и профессора Званцева. Вот бы пух полетел!

После лекции долго шли молча.

— Ну что? — спросил Геннадий.

— Брехня все это! — зло выпалил Павел. — Крючкотворство!

— Ты уверен?

— Ничего я не уверен. Но ты мне скажи, кто же так спорит? Одним — кафедры для таких вот, прости господи, лекций-водевилей, другим — мордобой! Ты почитай стенограммы сессии ВАСХНИЛ. Это что? Дискуссия? Это вырубка леса! Академика Дубинина, самого, можно сказать, ведущего генетика, даже не пригласили, в известность не поставили, а вылили на него ушат грязи… Ладно, Гена, чего там. Ты все равно в этом ни бельмеса…

Вечером, когда Геннадий поведал Викентию Алексеевичу о лекции, тот сказал:

— Несведущим разобраться трудно. Я не одобряю эти публичные выступления: вопрос слишком сложен и принципиален, чтобы вот так, с бухты-барахты выносить его на суд людей. Очень легко извратить… Борьба будет трудной, Гена. Но истина восторжествует.

…Утром он проснулся с мыслью, что сегодня встретит Таню. Это была хорошая мысль, радостная, и он не торопился вставать, придумал несколько интересных тем для разговора и прикинул, под каким предлогом выудить у профессора полсотни, чтобы сводить ее в кафе-мороженое.

Потом обнаружилось, что книжку с ее телефоном он потерял. Они с Павлом полдня звонили по номерам, которые казались им похожими, но все без толку. Геннадий поехал к «Ударнику» — вдруг она ждет его там? — проторчал у входа несколько сеансов. Тани не было. Он погрустил неделю и успокоился. Впереди еще будут другие Тани…

3

Август был на исходе, когда комсорг строительной бригады объявил, что пора закругляться. Завтра им торжественно вручат заработанные деньги, а сегодня после обеда состоится комсомольское собрание.

— Мы потрудились хорошо, — сказал он, — Теперь надо так же хорошо подвести итоги.

Два месяца Геннадий и Павел работали на строительстве университета. Среди московских школьников в то лето прошел слух, что все молодые строители будут зачислены в институты вне конкурса. Соблазн был так велик, что предложение скоро превысило спрос. На одну лопату нашлось пять желающих. Но ненадолго. Энтузиазм, питаемый корыстью, не выдержал испытания дождем, зноем и носилками, от которых немели руки. Все получилось по справедливости. Мальчики с внешностью киногероев отправились пробовать свои силы на массовых съемках, девочки с осиными талиями вернулись на диету, а возле железного остова храма наук остались самые упрямые и жилистые.

Как-то еще в начале лета Павел сказал:

— Не успеешь обернуться, год проскочит. Надо искать ходы. Конкурсы везде дикие. Голова головой, но хорошо бы заручиться.

— Тебе-то зачем? — удивился Геннадий. — У тебя вон уже статьи напечатаны. Пройдешь как миленький.

— Зачем?.. Я-то знаю, что это мое место, а другие не знают. Сыпану сочинение, и все. Я, откровенно говоря, надеюсь на отца. Неужели откажут? Двадцать лет на кафедре. А уж твоему стоит только слово сказать.

— Ты что, серьезно?

— Вполне.

— Ну так вот… Я для своей собаки кости в магазине, по знакомству не беру, хоть и могу. А жизнь по блату начинать — благодарю покорно!

— Все это романтика. Конечно, если тупицу в институт по знакомству протолкнут — это одно. А ты? Забудешь какую-нибудь дату — и привет! На твоем месте будет сидеть прилежный зубрила.

— Оправдать можно все что угодно. И потом — о чем говорить? Викентий Алексеевич скорее проглотит язык, чем скажет за меня хоть слово. Это исключено.

— Он у тебя благородный, — поморщился Павел. — Ох, смотри, Гена… Есть такие, что на доброте да на справедливости хороший капитал наживают. Кстати, если он такой принципиальный, мог бы не звонить на каждом углу, что его родной пасынок идет строить университет. Идешь ведь?

— Иду. И тебе советую. Штаны купим парусиновые. Красота!

— Черт с тобой, — неожиданно согласился Павел. — Побуду для интереса романтиком. Глядишь, сгодится.

В результате столь сложных теоретических предпосылок они два месяца овладевали тяжелой профессией разнорабочих. Геннадий приходил домой усталый, как сорок тысяч ломовых извозчиков, и засыпал прямо за столом, уткнувшись лбом в тарелку. Сны ему снились дикие. Он видел комсорга Камова, который вместо беседы о зеленых насаждениях в Поволжье обучал их западноевропейским танцам.

Наяву Всеволод Камов такого себе не позволит. Подвести итоги — это да. Произнести речь — сделайте одолжение.

Вот и сейчас, открывая комсомольское собрание, он сказал:

— Все мы знаем, что бытие определяет сознание, что на одних лозунгах далеко не уедешь, однако каждый из нас должен помнить и ежедневно, ежечасно повторять про себя…

— Ну его к бесу, — поморщился Павел. — Пойдем походим, пока он иссякнет.

Они отошли в сторону, постояли немного, покурили, потом, не сговариваясь, молча поднялись на крутой обрывистый бугор.

Ленинские горы невысоки, а кажется, что вся Москва лежит внизу, кажется, видишь и слышишь все — и шумное Садовое кольцо, и тихое Замоскворечье, и детские коляски на Чистых прудах, и сутолоку нарядного Пассажа, и звон, и дорожный запах трех вокзалов, и птичий гомон Трубного рынка, и все, в чем есть Москва…

В прошлом году, когда им исполнилось шестнадцать лет — Павел родился на несколько дней раньше Геннадия, — они приехали на Ленинские горы. Павел приехал потому, что так хотел Геннадий, а Геннадий ждал этого дня с тех пор, как впервые поднялся на эти горы с Герценом и Огаревым, которым тоже было по шестнадцать лет.

«Былое и думы» стали для него откровением, а статьи Добролюбова, Писарева, Чернышевского он читал, как увлекательный роман. Половину не понимая, он испытывал ни с чем не сравнимое чувство первого соприкосновения с новым для него миром. Это совпало с днями, когда все настойчивей и неотступней стал возникать вопрос — как жить?..

Боясь самому себе в этом признаться, он приехал тогда на Ленинские горы, чтобы просто побыть на том самом месте, где Герцен и Огарев на виду у всей Москвы поклялись друг другу служить России. Он приехал, чтобы произнести те же слова, но не смог сказать их и, задыхаясь от волнения, обращаясь к самому себе, и к Павлу, и к лежащей внизу Москве, сказал:

«Они поклялись отдать России всю жизнь, день за днем… И отдали… Я бы поставил здесь памятник. Я бы водил сюда людей на присягу быть гражданином. Этому надо учить, Павел. Учить быть гражданином, а не просто инженером или пахарем».

Внутренне сжавшись, он смотрел на Павла, больше всего опасаясь, что тот улыбнется или скажет что-нибудь неловкое, не к месту, но Павел, напротив, вдруг подошел к самому обрыву, к падающему вниз крутояру, застегнулся зачем-то на все пуговицы и сказал: «Будем ходить по земле честно…»