Изменить стиль страницы

Как только передали еду, дверь закрыли, сельчан выпроводили за ограду. Арестованные расселись на школьном полу кружками и занялись едой. Мимолетное свидание со своими всколыхнуло, приоживило их, потому и не молкнет среди них теперь говор:

— Насчет приговору-то общественного слыхали?

— Старики дело задумали, всем-то обществом возьмутся, могут вызволить.

— В Даурию не направили бы, там и сказнить могут.

— Да казнить-то не должны бы. Ведь мы же по доброй воле явились к ним, плетей, пожалуй, разживемся.

— Э-э, хватит умирать раньше смерти, чему быть, того не миновать. Кузьма, плесни-ка мне молока.

Едва успели позавтракать, как снаружи загремел замок, дверь открылась, и в класс вошел сивобородый дружинник с тремя нашивками на погонах. В руках урядника список; заглядывая в него, выкликал он семь человек, скомандовал:

— Выходи!

Сразу же затихли разговоры, лишь один кто-то высказал догадку:

— Наверно, освободят.

— Навряд ли, — ответил другой.

А тех в ограде построили по двое, окружили конным конвоем, погнали. Оставшиеся в школе товарищи уведенных столпились у окон и долго, пока те не скрылись из виду, смотрели им вслед.

День прошел в томительном ожидании, у всех на уме: что-то будет дальше, скоро ли возьмут и нас, вернутся ли те семеро?

Они не вернулись. А назавтра вечером, едва стемнело, снаружи опять загремел замок и в классе снова появился тот же сивобородый дружинник с фонарем и списком в руке. За его спиной виднелись другие, с винтовками, при шашках, а один даже с ручным пулеметом.

— Ваулин Иван!

— Я.

— Выходи!

— Куда же вы меня на ночь-то глядя?

— Не рассуждать.

— Все ясно. — Голос Ивана сорвался на низкие стенящие нотки. — Прощайте, товарищи, виноват я перед вами, не отговорил вас, а теперь вот и сам.

— Новокрещин Иван.

— Я. Боже ты мой! Вот она, смерть-то наша. Прощайте, ребята, не поминайте лихом, может, моих увидите…

— Якимов Андрон.

— Все, концы нам, Ванюша, братишка. — Братья обнялись.

— Якимов Иван.

— Ну вот, и до меня дошло. Сейчас! Дайте хоть обуться-то, — Иван торопливо начал натягивать чулки, ичиги, пошарил руками вокруг себя на полу: — Где подвязка-то?

— Живо ты там, ну!

— Сейчас, сейчас.

— Каргин Василий!

— Я Каргин.

— Выходи быстро.

— Не торопи, сволочь, гад ползучий! — Каргин, боевой статный казак, кавалер трех георгиевских крестов, поднялся с полу, не торопясь стал надевать шинель. Руки его дрожали, застегивая крючки, а голос звенел, усиленный злобой: — Ночь-то долга, успеете, может, захлебнетесь кровью нашей, палачи. Ничего-о, подойдет и ваш черед…

— Ты еще говорить! А ну, взять его!

Двое дюжих дружинников схватили Василия за руки, потащили, а он, напрягая голос, продолжал костерить карателей:

— Палачи-и, растакую вашу мать…

И уже оттуда, со двора, донесся его гневный крик:

— Люди, посельщики! Убивать нас ведут, расстреливать…

Звонкий голос его смолк, оборвался внезапно, а сам Василий упал, оглушенный ударом приклада.

Двенадцать человек увели в эту ночь из школы, и спустя полчаса к югу от села, за кладбищем, бухнул выстрел, второй, зачастила сплошная ружейная стрельба, короткую очередь выстукал пулемет. Ненадолго смолкло, и, как удар грома, гулкий залп, второй, третий.

И снова тишина, жуткая, зловещая, лишь собаки на окраине, ближе к кладбищу, заливались лаем да слышался дробный топот многих ног — это каратели строем возвращались в поселок.

Глава XVI

Утром в школу доставили еще двоих бывших повстанцев. Все эти дни они находились на заимке, на пашне, но и там нашли их каратели, арестовали. От них-то и узнали посельщики, что уведенных вчера ночью из школы расстреляли на кладбище, а двоим из них, Ваулину и Новокрещину, удалось бежать из-под расстрела и скрыться. Это сообщение на миг оживило узников, послышались взволнованные, почти радостные возгласы:

— Сбежали? Каково, брат!

— Молодцы, дай им бог удачи!

Но это длилось одно лишь мгновение, уж слишком зловещим было сообщение о гибели товарищей. Подавленные, стояли они в угрюмом молчании, окружив вновь прибывших, а те рассказывали, что в Онон-Борзе то же самое творится. Аресты, казни каждый день. Вчера утром Владимира Машукова и еще троих расстреляли.

— Ка-ак, Машукова? Не может быть.

— Наврали небось?

— Ведь Машуков-то против был того, чтобы сдаваться белым.

— Он и был против, с отрядом своим в лесу находился, а как услыхал про аресты да про расстрелы эти, и хотел выручить своих, ослободить. Ночью сам пошел в разведку, да и засыпался, попал прямо в лапы волкам.

— Вот оно што… Ну а про тех семерых-то, которых увели от нас третьеводни, слыхали что-нибудь?

— Слыхали, полегли все семеро. Повели их по Борзинскому тракту и на Усть-Курлыче прикончили, шашками рубили их, стервуги.

— Боже ты мой, свои — своих же русских!

— А верно ли это, откуда вы слышали-то?

— Сегодня утром при нас разговор был. Они же, казнители-то, и рассказывали, да ишо парнишка Матафонов записку ухитрился мне сунуть, успел я прочитать ее и выбросил незаметно.

Молча расходились узники по своим местам. Теперь уж никто из них не сомневался, что всех их ждет неминучая смерть.

Снова сидит Ефим, руками упираясь в пол, а спиной привалясь к стене. В глазах мерещится шеренга палачей, вот они выстроились шагах в десяти, вскинули винтовки, целятся прямо на него. А может, они кинутся на него с обнаженными шашками.

— Ох, что же это такое! — с глухим стоном вырывается у него, и, дико поводя глазами, оглядывается он вокруг и повсюду видит серые, измученные страшным ожиданием лица товарищей. «А что, если вечером загасить свечу, всем сразу вышибить окна, — может, кто и спасется! — Но он тут же и отвергает эту мысль: — Не-ет, ничего не выйдет, караул у них вокруг усиленный, с пулеметами, перебьют всех. Лучше уж, как поведут ночью. Надо будет сговориться и сигануть во все стороны, ведь сбежали же Ваулин-то с Новокрещиным. Да и сколько раз ворожили мне на руке и на картах, всегда долгую, хорошую жизнь предсказывали, сбегу!»

Маленькая искорка надежды загорелась в душе Ефима, он старался раздувать ее, убедить себя, что так вполне может случиться, и от этого хоть немного, но затихал ужас перед надвигающейся смертью.

А ночью увели новую партию обреченных. К концу четвертого дня в школе осталось шесть человек. Измученные страшным ожиданием, исхудавшие, с воспаленными от бессонницы глазами, молча сидели они, дожидаясь своей участи. Лишь изредка то тот, то другой вскрикнет, простонет, забывшись в короткой полудреме, или обронит одно-единственное: «Скорей бы уж» — и опять тишина, гнетущая, усиливающая уныние тишина.

Перелом произошел и в душе Ефима: недавнее чувство страха сменилось ленивой апатией. Лишь по ночам сон не сон, сплошной кошмар: расстрел, попытка бежать, а ноги как приросли к земле. Просыпался в холодном поту и принимался курить. А днем какая-то сонная одурь, тупое безразличие ко всему, в голове не мысли, а обрывки мыслей. Часами сидел, уставившись глазами в одну и ту же точку — гвоздь в стене.

«Гвоздь, к чему он тут? — уже который раз дивится он про себя. — Выдернуть бы его… Чего это дверь-то скрипит в коридоре? Жиром бы ее тарбаганьим… Да-а, жиром, если ичиги промазать, забыл сказать Митьке-то… Большой стал… пахарь… сапоги бы ему… Да-а, сапоги, какие сапоги?» И так целый день; то забудется ненадолго в тревожном полусне, то, очнувшись, снова уставится глазами на гвоздь в стене.

Ночью Ефим очнулся от дремы, заслышав в коридоре уже знакомый топот ног, звяк оружия; в замке заскрежетал ключ.

— За нами пришли, — торопливо зашептал он, придвигаясь к Сафьянникову. — Помни, как условились, знак подам, кашляну — и не робей, в разные стороны!

Дверь раскрылась, и вошедший в класс дружинник начал вызывать по списку. Ефима вызвали последним.