Изменить стиль страницы

— Так точно, понял.

«А все-таки поверил! — злорадствовал Егор после ухода офицера. — А там, пока проверят, пройдет не один день, за это время, может быть, подправлюсь да и придумаю что-нибудь».

В тот же день карательный отряд Тюменцева и сотня барановцев выступили из села по направлению к станции Антоновка. Следом за отрядом двинулся обоз, на одну из телег которого каратели поместили Егора под охраной двух конвоиров.

Сердобольная хозяйка и тут помогла Егору: и соломы в телегу положила, и хлеба принесла ковригу, и завернутые в тряпку десяток вареных яиц.

Глава XIV

Ефим Козулин, сорокалетний русобородый крепыш, проснулся, когда на улице напротив его дома пронзительно взвыл пастуший рожок. Громко зевнув, Ефим потянулся. В горнице, где он спал, кроме него, никого не было, солнечные зайчики играли на полу, пахло мятой и сушеным укропом. Из-за плотно прикрытых филенчатых дверей доносился негромкий говор, звон посуды, покашливание старика отца.

Вставать Ефиму не хотелось, но и сон уже прошел, так и лежал он с открытыми глазами, уставившись в потолок, перебирая в памяти происшествия минувших дней. Вспомнился вчерашний день, проведенный в лесу, недалеко от станицы Онон-Борзинской. Здесь обе сотни курунзулаевцев и ононборзинцев остановились, чтобы накормить лошадей и еще, в последний раз, обсудить свой уход из отряда красных партизан.

В лесистой, окруженной горами падушке развели костры, вокруг выставили дозорных, расседланных, спутанных коней пустили пастись. Весело трескуче полыхали костры, в котлах кипело, варилось козье мясо, а невдалеке, на открытой поляне, где на пнях и валежниках расселись казаки обеих сотен, такие же жаркие кипели споры.

Казаки раскололись надвое: одни соглашались с Машуковым, предлагали повернуть обратно в отряд партизан, другие им возражали, стояли на своем.

— По дома-ам!

— Чего забоялись, ведь не звери же, поди?

— Свои, русские люди.

— Неужто врать будет Шемелин-то?

— Э-э, нашли кому верить!

— Забыли, как стариков наших тиранили осенесь?

— И Микиту Зарубина ни за што ухлопали.

— Так он же в разведку ходил.

— А што в Даурии творится, слыхали?.

— Да в одной ли Даурии?

— Чего ты про Даурию толкуешь! Мы же с повинной идем, оружие сдаем.

— Верна-а, повинную голову меч не сечет.

— А свобода, революция, за какую ты высказывался, где эти слова твои красивые?

— Изменники… вашу мать! Революции изменяете, где у вас совесть-то!

— А хлеб революции нужен? Нужен. А кто его сеять будет? А-а-а, то-то и оно.

— Защищать ее — наше дело с оружием в руках! А хлеб и без нас посеют.

— Рысковое дело, ох рысковое.

Поутихли споры, когда проголодавшиеся станичники разошлись на обед, разбившись на артели, принялись за козлятину. А после обеда вновь собрались на поляне, снова загомонили, заспорили, и дело закончилось тем, что к вечеру окончательно разделились надвое: большая половина осталась с Машуковым, соглашаясь вернуться обратно к партизанам, меньшая — девяносто два человека — решила идти в станицу, сдаваться на милость врага. В числе последних был и Ефим Козулин, и еще более сорока курунзулаевцев, и даже сам командир их, Иван Ваулин.

В Курунзулай прибыли поздней ночью. К великому удивлению возвращенцев, в село их впустили беспрепятственно, — то ли проспала застава белых, то ли ее не было совсем. И вот Ефим Козулин у себя дома. Хорошо в домашней обстановке, уютно, а на душе у него тревожно, с ума нейдут укоризненные слова Владимира Машукова, Ефим старается забыть их, думать о другом — о хозяйстве, о севе, но мысли упорно возвращаются все к тому же. Так и слышится ему напутственный голос Машукова: «Головами своими поплатитесь».

«Э-э, да что это я, в самом-то деле». Серчая на самого себя, Ефим поднялся с постели, принялся переодеваться. Жена уже приготовила ему, положила на табуретку рядом с кроватью чистую смену, даже праздничные диагоналевые, с лампасами, шаровары положила.

Сбросив грязное, провонявшее потом белье, с удовольствием облачился он в свежевыстиранное, прокатанное вальком белье из синей китайской дрели. Сколько помнит Ефим, материал на белье в их семье всегда покупали темный, немаркий. Одевшись, вышел, он в переднюю комнату, поздоровался с отцом. Седоволосый, с окладистой бородой, отец его, Прокопий, сидел за столом с двумя внуками — мальчиком лет пяти и девочкой года на два постарше, пил чай из полуведерного самовара. Жена Ефима, дородная, черноволосая женщина в ситцевом сарафане, только что процедила утрешнее молоко, молча месила тесто в квашне.

— Насовсем прибыл? — спросил старик, ответив на приветствие сына.

— Да, навроде этого.

Ефим потрепал дочь по розовой, полной щечке, погладил ее по голове, а сына, присев рядом, посадил к себе на колени.

— Замирились с Семеновым-то, што ли? — не унимался старик.

— Какой там замирились, просто так, раздумали воевать, и все тут.

— Та-ак, к властям, значит, являться будете. А не прискребутся они к вам за восстание-то? Что-то слава идет про них уж больно худая. Как бы они вас в Даурию не угнали, а там, как поскажут, такое творится, что не приведи господь.

— Не знаю, — нахмурился Ефим, — посмотрим, в случае чего, так нам и обратно повернуть недолго. — И, не желая продолжать неприятный разговор, повернул на другое: — Как с севом-то справляетесь?

— Да ничего, робят ребятишки помаленьку. Под овес пашут в сухом логу. Спарились сеять-то с Тимохой Якимовым. Оно и коней хватает у нас на плуг, да малы ишо ребятишки-то. Митьке четырнадцатой пошел, пахать-то он может, как большой, а рассевать-то рано ишо. Да и утром просыпать стали бы одне-то, вот и пришлось к Тимохе голову приклонить.

После завтрака Ефим сводил на речку коня, напоил его, спутал за огородами и, когда солнце встало «в обогрев», отправился к атаману сдавать оружие — винтовку и брезентовый патронташ с восемью патронами.

Атаманом был все тот же Игнат Панфилович, доводившийся Козулиным дальним родственником. Встретил он Ефима по-прежнему дружелюбно и, сочувственно покачав головой, сказал:

— Здря вы, однако, возвернулись. Как бы вас на цугундер не взяли за восстание.

— А Шемелин-то что пишет, неужто обманывает?

— Верь ты ему больше. У них, брат ты мой, у каждого генерала свой распорядок. Кавардак, в общем-то.

— Посмотрим.

Подошли еще двое, Сафьянников и Андрон Якимов, с двумя винтовками, завернутыми в мешковину.

— Одна-то моя, — развертывая винтовку, пояснил он атаману, — а эта вот брата Ивана, пометь его там, в списке-то.

— Ладно, — буркнул атаман, — ставь их вон в тот угол, ишь сколько набралось там, отвезем завтра в станицу.

Сдав оружие, все трое вышли на улицу, присев на бревнах, закурили.

— Отвоевались, значит, — прикуривая от спички Ефима, сказал Сафьянников. — Ждать теперь будем милости.

— Да уж так, только будет ли она?

— Будет, — отозвался Андрон. — Сват Платон ездил вчера в Онон-Борзю, рассказывает, стоят там белые, Четвертый казачий полк. Командиром у них Фомин, полковник, — и ничего-о, никаких арестов.

— Так то Фомин, он же для казаков хороший был командир, уж я-то его знаю — всю войну в его сотне был. Я другого опасаюсь: дружина нашей станицы вот-вот появится с Газимуру. Командует ей есаул, какой-то Арсентьев, а подручным у него урядник Абакумов, такая волчуга, сказывают…

Ефим так и встрепенулся, переспросил:

— Абакумов? Уж не Митрофан ли?

— Он самый, Митрофан Абакумов.

— Так он же у нас, во Втором Аргунском полку, взводным урядником был. Всю войну я с ним в одном взводе. Одно время даже из беды выручил его.

И тут Ефим отчетливо вспомнил 1916 год. Кавказский фронт, горы, ущелье… Головной взвод, в котором находился Ефим Козулин, обстреляли турки из засады. С двух сторон застрочили по казакам турецкие пулеметы. Потеряв двух убитыми, казаки налегли на плети. Под Абакумовым конь — кувырком через голову и только ногами подрыгал перед смертью, да и самого урядника едва не стоптали казачьи кони.