Изменить стиль страницы

— Может быть, вы завидуете ему?

— Если вы в него влюблены, то да.

Этот смелый пассаж Люда встретила журчащим горловым смешком.

— У него и без меня достаточно поклонниц, слава богу, — сказала она. Ужас, сколько у Иннокентия поклонниц.

— Он женат?

— Какое это имеет значение.

— В самом деле, — глубокомысленно кивнул я. — Поэт, в сущности, принадлежит всем и никому. Я понимаю.

— А вы мне нравитесь, — задумчиво сказала Люда. — У вас очень изящная манера излагать гадости.

На самом интересном месте в кухню вошел крокодил Гена, то бишь хозяйка дома.

— Гости хотят горячего. Каково? — зубастая улыбка мне персонально. — Вы что тут уединились. У вас роман?

— Этот товарищ заводит Иннокентия, — пояснила Люда. — Думает, очень умно. А Иннокентий, может, самый несчастный человек на свете.

— Завтра он будет еще несчастней. С похмелья. Пьет как резиновая губка.

— Мы не имеем права судить.

— Сейчас устрою яичницу, — объявила хозяйка горделиво. Она достала из шкафчика сковородку, поставила ее на газ и бросила туда огромный кусок масла. Из холодильника вынула коробку с яйцами.

— Помидоры у вас есть? — спросил я.

— Конечно.

— Хотите, я приготовлю яичницу с помидорами?

— Пожалуйста.

Я знал один кулинарный секрет, которому научила меня мама. Я пользовался каждым случаем, чтобы приготовить яичницу с помидорами. Женщины с некоторым недоверием следили за моими приготовлениями, а я пытался загородить от них сковородку спиной. Секрет есть секрет. Такая же ценность, как золотой в кубышке. По кухне заструился кисло–сладкий аромат масла, яиц и помидоров. Сковородка вспыхивала желтыми яичными искрами. Спотыкаясь, на кухню забрел Михаил.

— А-а! — сказал он. — Значит, так. Там люди с голоду помирают, а тут обжираловка. Конечно, это Витькины штучки.

Миша протиснулся к хозяйке и полуобнял ее за плечи:

— Полюбуйся, Тамара, какой у меня друг. Хозяйственный, непьющий, а главное — холостой.

— Вы неженаты? — удивилась Люда.

— Да, я одинок.

В комнате, куда мы вскоре вернулись, было все по–прежнему, только Иннокентий вроде бы совсем отключился.

— Неразумные хазары! — басил он себе под нос, но так, чтобы все слышали. — Ямщики с бубенчиками. Красивые песни, красивые слова, а в жизни — мат, хамство, запах пота и мочи. Ненавижу! Все ненавижу, что воняет. Хочу, где чисто и светло. Вы понимаете? Где чисто и светло!

Он уставился на меня. Должно быть, перепутал с кем–то из своих давних обидчиков.

— Понимаю! — ответил я. — Если это ко мне вопрос, то понимаю и сочувствую.

Но Иннокентий не успокоился. Возможно, он опытным взглядом заметил наши с Людой тет–а–тетные делишки и решил погубить меня навеки в ее глазах.

— Все вы понимаете, умные мальчики! — заметил он проникновенно и мудро. — У вас на все готовы ответы и шуточки. Но вы даже не представляете, как пусты со своей иронией и мерзкими подковырками. Я напился, и вы готовы оплевывать поэта. Что ж, ликуйте! Топчите ногами! Такова ваша роль в этой пьесе. Роль палачей, которым не дано понять, кто их жертва.

Пробудился задремавший было у меня на плече Миша Воронов. Я и то недоумевал, почему он так долго не вмешивается.

— Ты чего, Кеша? — сказал он с холодным, трезвым предостережением. — Ты перед кем выпендриваешься? Ах, друг дорогой!

— Извиняюсь! — сказал поэт, продемонстрировав интеллектуальную гибкость психики. Инцидент был бы исчерпан, но соседка Иннокентия, подававшая ему раньше маринованные огурчики, вдруг взвилась:

— Как вы смеете рот человеку затыкать?! Пусть говорит, что хочет. Вы… Говори, милый, говори!

Иннокентий, возбужденный непонятным гулом, куда–то засобирался. Он не умел уйти сразу, как подобает мужчине, а мялся, пыжился, делал вид, что никак не может выдвинуть свой стул, беспомощно озирался. Трудно, понятное дело, уйти за здорово живешь от дармовой выпивки. Но ничего другого ему не оставалось, раз уж он начал вставать. И никто его, против ожидания, не утешал, не уговаривал, если не считать соседку, камнем повисшую у него на плече.

Храни бог преданных женщин! Никто не приходил ему на помощь, и он вдруг оставил свои попытки, сник, тупо уставясь в тарелку.

В этот вечер еще танцевали, придвинув стол к стене. В жуткой, дымной тесноте несколько пар топтались на месте. Я танцевал с Людой. Она говорила:

— Вы таинственный человек, Семенов. Я не пойму: добрый или злой. Я обычно это чувствую нервами.

Ее тело пульсировало в моих руках, извивалось, отталкивалось и притягивало. Привычное бесстыдство возможного быстрого сближения не привлекало меня, как в иные времена. Но я держался за этот танец, за эту ниточку пустого разговора, потому что знал: если она оборвется, будет совсем худо.

За весь вечер я вспомнил о Наталье всего два раза, зато мысль о том, что я вспомнил о ней всего два раза, укрепилась в сознании, как шуруп в доске.

— Жениться очень охота, — говорил я, пытаясь выковырнуть шуруп, но лишь сбиваясь с танцевального ритма. — Всегда мечтал встретить такую девушку, как вы. Красивую, изящную, умную и без предрассудков. Это какую же жизнь можно устроить, назло всем. Свободную, чистую, святую жизнь. Каждый сам по себе и все–таки всегда вместе — душой, помыслами, стремлениями…

— Стоит ли над этим смеяться?

— Что вы, Люда, я делюсь самым сокровенным. Бывает, сидишь в квартире, как медведь в берлоге, кругом не прибрано, грязь, в углах паутина, а ты мечтаешь, мечтаешь и все об одном и том же. Где друг мой единственный? Существует ли лучезарный образ, созданный воображением? Не плод ли он больной мечты?

— У вас отдельная квартира?

— Двухкомнатная. Со всей обстановкой. Много красивых дорогих вещей… Но зачем все это? Я готов все отдать за одну чистосердечную привязанность, за одно ласковое словечко…

— Актер вы никудышный, — сказала Люда грустно. — Или считаете меня круглой дурой?

— Почему круглой? Откуда это взялось, что дурак обязательно круглый. Почему не квадратный? А я вот, например, чувствую себя треугольным дураком… Посмотрите, бедный Иннокентий уснул.

Поэт мирно посапывал, положив голову на угол подставки для телевизора. Его сон охраняла все та же соседка, сторонница свободных дискуссий. Она грудью загораживала его от неосторожных прикосновений, и на лице у нее было страдание. Она не понимала, как можно продолжать танцевать, пить и разговаривать, если пророк уже уснул.

— Вы проводите меня домой? — спросила Люда деловым тоном.

— Вряд ли, — сказал я. — Придется Мишку везти. Он очень скандальный, ко всем пристает. А меня он уважает, слушается. У меня ведь разговор короткий, чуть что — и в рыло.

Люда высвободилась из моих объятий, села на диван, сразу к ней обернулся тип с бородой, и они оживленно защебетали. Мишу я отыскал на кухне, где он беседовал с хозяйкой дома и ее супругом.

— Поедем домой! — позвал я друга. — Уже поздно, завтра на работу…

Мы с Мишей пошли пешком, потом поймали такси.

Я уговорил его заехать ко мне, потому что чувствовал, мне не надо оставаться одному. Мне очень хотелось остаться одному, но я чувствовал, что лучше не надо.

Вечерняя Москва прокрутилась пятнадцатиминутной кинолентой, знакомой до мельчайших подробностей, до каждого электрического пятнышка. В приемнике стонали модные западные мелодии, дошедшие до нас с опозданием в десяток лет. Миша дремал. Водитель сонно дымил сигаретой. Я подумал, что, пока мы едем, ничего с нами не может случиться. Упоительно мчаться в четырехколесной капсуле через ночь, через заботы, через собственную хмарь. Музыка, дым, сквозняк, темный город в гирляндах огней — остановись мгновение, куда нам спешить…

Около дома Натальи я расплатился с таксистом.

— Здесь проживает одна моя знакомая, — сказал я Мише, — мы к ней зайдем на минутку.

Воронова в машине укачало, и он не хотел идти ни к какой знакомой. Он хотел спать. Внезапно вырвал у меня портфель и с размаху зашвырнул далеко в кусты.