Изменить стиль страницы

— Зачем ты это сделал, Мишка?

— Пока ты его разыщешь, я убегу.

Я взял его за ворот рубашки, потряс и сказал:

— Пойми, старина, для меня это очень важно!

Он понял, извинился и сам полез в кусты за портфелем. Там вляпался в лужу, упал, ругался, я, не видя его в темноте, звал: «Выходи, Мишка!» Он появился из кустов весь в глине, и морда в глине, но вполне довольный собой, и с портфелем…

После звонка очень быстро раздались Натальины легкие шаги. Она рассматривала нас через дверной глазок.

— Открой, Наташа! — попросил я.

— Уходи, Витя! Пожалуйста, уходи! — сказала она пренебрежительным злым голосом.

— Наташа, давай поговорим.

— Уходите, я не открою.

— Что-о?! Моему лучшему другу не открывают?! — взревел Михаил и бухнул в дверь кулаком со всей силы. Я не успел задержать его руку. Тут же началось движение в соседней квартире. Я уже понял, Наташа не откроет. Эта тоненькая деревянная перегородка разделяла нас надежней, чем сотни километров.

— Открой, прошу тебя! — взмолился я, отталкивая, оттесняя от двери Михаила, который норовил приладиться ногой.

— Я не одна, Виктор. Уходи.

— У тебя Каховский?

— Уходи!

Я подтянул Мишку к лесенке и пихнул вниз так, что он чуть не покатился по ступенькам. Он все никак не мог понять, как это нас куда–то не пустили, таких двух интеллигентных, добродушных ребят.

До моего дома добрались весело, с песнями. Мы пели «Дан приказ ему на запад…» и «Арлекино — значит смех». Я обратил внимание, что небо почти приплюснуто к крышам домов. Когда я сказал об этом Мише, он в испуге прикрыл голову руками и предложил спрятаться в смотровой канализационный люк.

Однако попытки открыть люк с помощью деревянной палки нам не удались. Я сломал ноготь на большом пальце, а Воронов ухитрился разодрать брюки. По этому поводу он обрадованно заметил, что это его лучшие выходные штаны.

Миша остался у меня ночевать и полночи храпел, а полночи каждые полчаса ходил на кухню пить воду…

27 июля. Четверг

Время — река забвения. Я в ней никудышный пловец, потому что слишком много помню всякого вздора.

А надо больше забывать. Если постоянно помнить некоторые вещи — легче легкого сбрендить. То, как Наталья мне не открыла, лучше бы сразу выбросить из головы. Постараться. Мало ли что может померещиться в полуночный час. Мало ли какие химеры подстерегают нас, когда мы возвращаемся с дружеской вечеринки.

И кто это у нее там мог быть? Никого там не было и быть не могло. Мне стало легко думать, что у нее никого не было. Не было — и точка.

— Мы к какой–то женщине вчера ходили? — спросил Миша, чуть только отодрав от подушки свою опухшую, бледную физию.

— Не знаю! — сказал я. — И знать не хочу.

— Не знаешь? — но тут вид собственных порванных и грязных брюк придал его мыслям иное направление. Сидя на кровати и вертя в руках свои праздничные штаны, Михаил был похож на индусского мудреца, занятого осмыслением космической модели мира. Я сказал ему об этом поразительном сходстве.

— У меня никогда не было таких хороших кримпленовых брючат! — заметил он с какой–то даже поэтической одухотворенностью.

— Теперь их у тебя, можно считать, уже и нету.

— Ты не задумывался ли, Виктор Андреевич, почему нам так много радости доставляют несчастья ближних?.. И ведь это из–за тебя я порвал штаны?

— Как это?

— Если бы я сразу поехал домой и потом не лазил в кусты за твоим портфелем — все было бы о'кей.

— Ты сам зашвырнул портфель.

Я принес ему иголку и нитки.

Странно, но вид его — а сейчас он выражал полное благодушие и олимпийское презрение к мелочам быта, — вид моего лучшего друга, утреннего, растрепанного, самозабвенно погруженного в починку штанов, что–то вдруг опасно стронул во мне. Точно разом и сильно заныли все зубы, и эта сосущая, оглушающая боль мгновенно и беспощадно растеклась по всему телу, спустилась до желудка. Осторожно поднявшись, я выскользнул на кухню, не отдавая себе отчета в том, что делаю, выпил стакан воды из–под крана, зажег газ и поставил чайник, но тут же его выключил.

Нет, я не смогу пить чай и разговаривать с Вороновым. Мне необходимо остаться одному, вслушаться в боль и понять, что она означает.

Тихо лег я на кухне на пол, лицом в линолеум, и пролежал так не знаю сколько. Каждая минута тянулась бесконечно и одновременно жалила, как пчела.

Я потерял и не мог ухватить нить происходящего, нить вырвавшегося из–под контроля бытия. От пола шел сладкий запах тления, и казалось, будто мое тело расклеилось и заполнило собой всю кухню. «Если такая смерть, подумал я, — то она ужасна». И потом еще подумал с ненавистью, какой не мог в себе подозревать: «Наталья, ты испорченная, развращенная, невыносимая тварь».

Мысль о Наталье на короткий срок все вернула на свои места. То есть боль никуда не делась, но я сообразил, что если постараюсь удержать себя в зоне этой спасительной ненависти, то можно сохранить остатки здравого смысла.

— Витька, иди принимать шитье! — крикнул из комнаты Михаил.

Он стоял перед зеркалом и любовался на зашитую штанину, которая изогнулась у него на ноге наподобие слоновьего хобота.

— Отлично! — сказал я. — Тебе бы в цирке выступать коверным… А теперь поторопись, мне уже надо быть на работе.

— А завтрак?

— Обойдешься.

На улице в лицо хлынула тусклая зелень раннего московского утра, и глазам стало щекотно, словно в них попало мыло. Я плохо различал фигуры идущих людей, машины проносились мимо с утробным урчанием, к горлу подступали комочки тошноты.

Мишкино унылое бормотание доносилось будто через плотную штору. Он рассуждал о человеческой неблагодарности, о том, как трудно сохранить порядочность, общаясь с некоторыми типами, о разнице между утренней яичницей и божьим даром, нес всякую такую чепуху, но когда мы расставались у входа в метро, вдруг быстро и ласково заглянул мне в лицо, взял под руку:

— Что с тобой, Виктор? Тебе плохо?

— Все в порядке.

— Может, мне тебя проводить?

— Отвяжись.

Как бы ни выглядел я со стороны, сколь бы ни был жалок, во мне еще сохранилось достаточно гордости, чтобы не сразу смириться перед кем–то, выше всех нас стоящим, и от нечего делать, что ли, наславшим на меня эту беду. Уголком светлого сознания я помнил: бывают вещи пострашнее любовной горячки. То есть я по–прежнему знал, что жизнь все–таки есть благо и отвратительна в ней единственно наша горькая уязвимость.

Миша спустился в метро, и я посмотрел ему вслед без горечи. Мне надо было в автобус, если вообще куда–то было надо.

А в автобусе оказалось, что я забыл кошелек в кармане пиджака. Но из этого положения удалось выйти с честью. В тесноте, опуская в щель автомата протянутые со всех сторон пятаки, я попросту оторвал себе лишний билет. Девушка, прижатая к кассе, с птичьей любознательностью просчитала оторванную мной синюю невесомую ленту и взглянула с испугом и неодобрением. Я был небрит и раздувался от обиды и боли. Она поняла и покраснела.

Мне захотелось сказать ей что–нибудь добродушно щедрое, но слова не шли с языка. Вскоре она вышла, оборвав уходом что–то неуловимое и драгоценное.

«Не надо иллюзий, — думал я. — Сколько можно ими тешиться. Надо жить, работать, потихоньку забывать Наталью Олеговну. Не так уж это и сложно — ее забыть. И часу не прошло, как я лежал на полу расплющенным ужом, а уже еду, уже готов заговорить с незнакомой девушкой, уже чувствую раздражение от таких пустяков, как толчея и удары по коленкам. Так все и покатится обычной чередой. Откуда знать, не хуже ли, не тяжелее ли во сто крат, когда сбывается, когда упорно достигаешь померещившегося блаженства и втруг убедишься, силы и время потеряны на погоню за призраком…»

Я позвонил Наташе из автомата у входа в проходную. В ответ — длинные гудки.

Часов в одиннадцать вызвали к Перегудову. У него в кабинете, с видом часового по неизвестной причине снятого с поста, сидел Битюгов Дмитрий Вагранович, по мнению наших дам, один из вероятных кандидатов на место Анжелова.