Изменить стиль страницы

— Ты самый близкий мой друг, Витя, и тебе я могу сказать правду. Гета меня не любит и никогда не любила. Она меня жалеет. Впрочем, жалость ничем не хуже любви, и не в этом, собственно, дело. Дело в том — за что жалеют.

— И за что?

— Обычно — за слабость, за болезнь, за какое–то убожество, но меня она жалеет не за это. Она меня жалеет за безответственность.

— Ты бы побрился…

— Погоди, я объясню. Допустим, человек высказал какую–то оригинальную мысль, или нарисовал картину, или построил дом. Со всем этим он автоматически и непременно ощущает связь: чувствует, мысль — его, картина — его, дом — его. И соответственно радуется, гордится или огорчается, смотря по обстоятельствам. Безответственный человек, такой, как я, не ощущает никакой связи с тем, что он говорит или делает… Я осознаю это как врожденную неполноценность каких–то внутренних ресурсов… Однажды, только однажды, да и то в детстве, я смастерил деревянный кораблик, пустил его в ручей, а он поплыл и утонул. Как я плакал, Витя! Я почувствовал такую потерю, точно из меня самого что–то уплыло и утонуло. Полез в воду, ноги промочил… Я уверен, Виктор, чувство ответственности вытекает из чувства собственности… С возрастом я утратил и то и другое и совсем распустился. Скажи, как по–твоему, я честный человек?

— По–моему, нет.

— Ты все шутишь, а мне не до шуток. Я ведь понятия не имею, честен я или нет, труслив или смел, добр или скотина последняя. Ты скажешь, конечно, чепуха, сходи к психиатру. Это ты так скажешь, здравомыслящий, ответственный человек. Но я не болен и не спятил. И все–таки мне нельзя доверить не то что чью–то жизнь — пятак денег мне нельзя дать. Я загублю жизнь и истрачу пятак. А вины не почувствую, только недоумение.

— Иди побрейся! — сказал я.

— Тебе смешно?

— Что уж тут смешного.

Миша сгорбился и пошел в ванную. Вскоре оттуда донесся плеск воды и бравурное пение. Он пел: «Вперед заре навстречу, товарищи в борьбе!»

Мне не впервой было выслушивать подобные его излияния. Михаил отличался склонностью к мелодраматическому самобичеванию. Его психика была восприимчива, как фотопленка. Все же, думаю, он порядком помучил Гету, выливая на нее ушаты доморощенного психоанализа.

Вернулся из ванной свежевыбритый, пахнущий одеколоном, аккуратно причесанный. Виновато улыбающийся.

— Я не спросил, как ты съездил. Все благополучно?

— Да, прекрасно.

— Должен признать, старина, на меня отсутствие Геты действует самым пагубным образом. Я становлюсь брюзгой и деградирую не по дням, а по часам. Ладно, катим в гости.

— В какие гости?

Не хватало мне еще поехать в гости. Вот уж да.

Гости, театры, балы. Это то, что мне сейчас нужно больше всего. А Наталья мне не нужна. Слышишь, участковый доктор? Ты мною выдумана и мною уничтожена. Самостоятельно ты не существуешь.

— Я же тебе объяснял, Витек. Милая компанишка, с приглашением поэта. Мои приятели с работы. Чудесная семейная пара. Очень любят собирать гостей.

— Меня не звали.

— Брось, Виктор. Не нуди!

И мы поехали в гости.

Небольшая однокомнатная квартира, и множество людей. Толпа, загнанная в малогабаритный куб. Посреди комнаты раздвинут стол, уставленный бутылками и закусками. Гости сидят кучно на стульях. Дым сигарет и ровный клекот голосов. Нас встретила хозяйка, женщина, удивительно похожая на крокодила Гену, любимца детворы. Михаил передал ей наши скромные букеты и бегло меня представил.

— Гордость отечественной электроники Виктор Семенов.

— Как же, как же, Семенов. Премного наслышаны.

Больше на нас никто не обратил внимания, и мы скромно притулились с краешку стола на одном стуле.

Михаил выискал две чистые рюмки, мы с ним выпили вина и закусили, ни к кому не обращаясь, точно пришли не к застолью, а в лес. Жуя подсохшую колбасу, я разглядывал собравшихся. Мужчины и женщины примерно нашего с Мишей возраста. Но попадаются и совсем юные особы. Рядом со мной как раз сидела симпатичная девчушка, совсем молоденькая. При каждом движении я волей–неволей прикасался к ее боку, она ежилась и бросала на меня из–под туманно сощуренных век вопросительные взгляды.

— Вы извините, — сказал я. — Такая теснотища, как в очереди за палтусом. И меня еще сбоку вот этот мужчина все время пихает.

— Ничего, — милостиво кивнула девушка.

— А вас как зовут?

— Людмила… Тсс! — она предостерегающе подняла мизинчик. Все смотрели на худого, черноволосого дядьку, сидевшего почти напротив меня, ближе к окну.

Дядька витийствовал без умолку, а если на мгновение умолкал, дабы пропустить рюмашку, тут же со всех сторон неслись к нему умоляющие женские голоса: «Продолжайте, Иннокентий! Мы слушаем, пожалуйста, продолжайте! Это так тонко!»

Обличьем знаменитый поэт напоминал усохшую грушу «бери–бери», к которой какой–то озорник приклеил два тыквенных семечка — глаза.

— Поглядите вокруг внимательно, — призывал поэт, обводя вилкой гостей. — Кому нынче интересна и душевно необходима поэзия? Только самим поэтам, да еще тем, которые почему–то воображают себя поэтами. Это одно из следствий научно–технического прогресса. Увы! Стихи, множество стихов продолжают печатать по инерции, по традиции. Их читают юнцы, экзальтированные девицы, а зрелым людям они ни к чему. Люди спешат. Скорость превыше всего. Как только люди заспешили, как только утратили вкус к божественной медлительности, нужда в поэтах исчезла. Полагая, что, чем быстрее бежишь, чем больше освоишь наукообразных истин, тем быстрее очутишься в райских кущах, человечество приблизило себя к катастрофе, к самоуничтожению. Ослепленное, оно не замечает преградительных знаков на краю пропасти — фосфоресцирующих черепов погибших и никому не нужных поэтов.

Тут Иннокентий ненароком ударил себя в грудь кулаком.

— Какие верные и страшные вещи он говорит! — обернулась ко мне соседка Люда.

— Выпьем! — предложил я громче, чем следовало. — Выпьем за никому не нужных поэтов. За их предупредительно фосфоресцирующие черепа.

Многие на меня оглянулись с неодобрением, а Иннокентий указал на меня вилкой, как на иллюстрацию к его трагическому откровению. Но рюмку охотно поднял.

Девушка слева подала ему тарелку с маринованными огурчиками и держала ее на весу, пока он пил.

Я сказал громче прежнего:

— Да, вот и дворники тоже нынче без надобности. Стоило появиться уборочным машинам, как нужда в дворниках резко сократилась. Собственно, дворник стал фигурой анекдотической. Нет для него больше поля деятельности.

Михаил сбоку сипло захохотал, тесня меня бедром.

Иннокентий расстроился окончательно:

— Вы ничего, видно, не поняли, молодой человек. Я высказывал очень серьезные вещи.

— Отмирают древние профессии, — согласился я. — Тут не до юмора.

Иннокентий, всматриваясь в меня, слишком надолго задумался, и я испугался, что он собирается швырнуть в меня надкусанным огурцом. От греха поднялся и вышел на кухню, словно бы имел там надобность.

Люда почему–то вышла следом. Стоя у окна, мы закурили. У нее было невыразительное, милое, чуть одутловатое, капризное лицо, и в глазах горели веселые звездочки. Она мужчин изучала и поэтому к ним приглядывалась.

— Что это вы так прицепились к Иннокентию? Вы из милиции?

Я ее тоже стал разглядывать и увидел, что у нее изумительно выточенные руки с длинными розовыми ноготками, а тонкую талию перехватывает солдатский ремень с широкой латунной бляхой, видимо, признак принадлежности к чему–то. Я подумал: забавно бы было ее неожиданно схватить и поцеловать. Что такого.

— А как фамилия Иннокентия?

Она назвала довольно известную, по крайней мере я ее слышал не первый раз. Но никаких поэтических ассоциаций эта фамилия у меня не вызвала.

— Я не из милиции, нет. Просто меня раздражают фарисейские пророчества. Я их, Люда, много наслушался.

— Вас раздражает его откровенность?

— Это не откровенность, а способ воздействия на детские умы наивных девочек. Такая откровенность — род провокации.