Изменить стиль страницы

— Тогда я мигом, не сомневайтесь, — и ушел, в скорбном недоумении разводя руками.

Одна бабушка мне сообщила:

— Вы не сомневайтесь, он верно говорит. Это родственник Клавки, работящий человек. У него любая работа прям горит в руках. Давешний год новый дом себе справил, считай, один трудился. Раньше он на заводе управлялся, слесарил, и оттуда грамоту жене принес. Его везде уважают. Жена его, конечно, другое дело… Это уж никто не скажет, что хорошая.

Старушки опять ласково запереглядывались, и по морщинистым, добрым их лицам пробежала печальная тень. От одной к другой. Как платками поменялись.

— А вы между собой тоже родственники?

Обе заохали смущенно:

— Никакие не родственники. Соседки. Дома рядом. Прожили соседками и в землю рядышком ляжем. Мне уж давно местечко присмотрено. Только сперва я, Ксюша, а потом уж и ты.

— Нет уж, Акуля, сперва я, а ты меня догоняй.

Тихий, доверительный разговор, любо–дорого послушать. Михаил Алексеевич принес закуски: мне пиво, а старушкам — графинчик рубинового вина, хотя они ничего не заказывали.

— Горячее подавать? — спросил у меня официант.

— Подавайте с богом.

Старушки оживились, разлили в рюмочки по наперстку, поклонились мне одновременно, выпили и утерлись ладошками, сухими, как зола. Какая прелесть! С места бы не встал. Я тоже выпил пива и зажевал черным хлебушком.

Петя Шутов танцевал третий танец все с той же девицей и на меня не смотрел, зато она поглядывала.

Да и я поглядывал. Красивая девушка — ноги, грудь, томное запрокинутое лицо, волосы пышной короной — все при ней, и к Пете жмется, обвивает его ивой плакучей.

Тем временем одна из старушек развязала узелок, который она прятала неизвестно где, разложила на столе помидоры — каждая помидорина с голову ребенка — вяленую рыбу, крупные темно–синие сливы, сочащиеся желтым светом три груши.

— Кушай и ты, солдатик, — сказала мне. — Все свое, не купленное. Угощайся!

Я не стал манерничать. Старушки вторично разговелись. Я отведал их угощения, и они посчитали возможным начать расспросы.

— Ты откуда же будешь, сынок?

— Из Москвы. Из самой первопрестольной.

— Ое–ей! Да, к нам многие из Москвы ездют, у нас тут хорошо, видал небось. А где же супруга твоя? Дома осталась?

— Дома. За хозяйством приглядывает.

— Это верно, уж вот как верно. Нельзя хозяйство оставлять без присмотру. Мало ли озорников. А у тебя, что ли, дом большой?

— Не дом, квартира. Нет, небольшая, но обстановка богатая: два ковра, телевизор цветной, библиотека, ну и по мелочи есть кое–что. Жалко, если упрут.

— А то нет. Еще как жалко. В том годе у Архиповны воры козу увели, так ведь, считай, из самой проруби бабу вытащили, топиться хотела. Так уж убивалась сердечная, так горевала. Коза–то уж старая, без молока, кожа да кости. Все равно жалко. А тут — ковры. Еще бы!.. А жену–то хорошую взял, без обмана?

— Ничего. Незлая.

— Вот — самое первое дело, чтобы незлая. Это ведь от злой жены не то что в прорубь — на небеса подымешься. У Михаила Алексеевича злая жена, ох, злая. Так он, страдалец, теперь на два дома стал жить, другую себе кралю завел, парикмахершу из ателье, Любку. И та не лучше. Только и счастья, зад — на лошади не объедешь.

От лихой, невзначай вырвавшейся шутки обе закраснелись, враз потупились, но стрельнули–таки в меня шалой косинкой — как я? Оценил ли?

Не успел я ни биточков дождаться, ни с бабушками договорить — тяжелая рука опустилась сзади на плечо.

— А, никак москвич? Здравствуй еще разок. Видишь, держу я слово. Встретились случайно.

Движением плеча я скинул руку, обернулся.

— Бог мой! Шутов? — обрадовался я. — Который книжки любит читать? Здравствуй! Рад!

Щека его нервически дернулась.

— Коли рад, прошу к нам за столик. Не побрезгай! Вон, где ребята сидят. Прошу!

— Извините, — сказал я бабушкам, — старый приятель объявился. Знаменитый книгочей.

На столе, к которому мне подставили пятый стул, было богато уставлено: водка, вино, мясное ассорти на большом блюде, икра красная и черная в хрустальных вазочках, фрукты.

— Чего вылупился? — ухмыльнулся Шутов. — Рабочий класс ужинает. Денег не жалеем. Наливай, Митрий, гостю.

Тот, с бандитской рожей, схватил графин с водкой, как спичечный коробок. Ручища — лопата, и на ней, на тыльной стороне, татуировка: «Митя. 1945 г.»

— Рабочий класс? — переспросил я, вглядываясь с интересом в Митрия лицо. — Это, значит, тебе в цеху фингал поставили? Болванка, видно, отскочила? Похоже, похоже…

— Говорил? — Шутов весело крякнул. — Говорил вам, любопытный. До всего доходит. Такой дотошный, хоть убей. Из Москвы прибыл, с тайным заданием. Большой человек!

Митрий плеснул мне в фужер до краев, маленькими глазками пробуравил в моем лбу дырку величиной с грецкий орех.

— Угощайтесь, гражданин, — голос прошелестел, как знойный ветерок. — Мы москвичей уважаем, всегда им честь оказываем. А которые любопытные — нам тоже скрывать нечего. Фингалом интересуетесь? Это дело житейское. Сегодня он у меня, завтра у тебя. Какой кому фарт пойдет.

Двое других парней солидарно потянулись за рюмками. Один, в очках и с бугристыми залысинами, глаза у него с трудом разлеплялись, был поразительно похож на актера Валентина Никулина, худосочный, болезненный лик, по виду — ему бы вместо водки принять валерьянки стакана три подряд; а второй — так себе, пустыня Сахара, сколько ни смотри, не за что глазу зацепиться. Дрожит только весь от вина, мышонок алкогольный в сереньком пиджаке.

Мы все выпили и пожевали кто что, и нежданно–негаданно охватила меня звенящая радость бытия. Так отлично стало жить, честное слово. Именно в этот момент.

— Шутов, — сказал я, — разреши мне твою девушку пригласить на танец?

— Приглашай! — кивнул он, глянул на меня со странным, тревожным вопросом, то ли просто жалея, то ли пытаясь что–то мне внушить без слов, но важное, очень важное.

Его девушка сидела через два столика, возле эстрады, с другими двумя девушками. Женский коллективчик. Я думал, она со мной не пойдет, но она — гибкая, длинноногая — легко качнулась мне в руки.

— Вы из Москвы, я знаю, — быстро, шепотом, опаляя запахом кислого вина, заговорила она. — Вы не верьте ничему. Петя очень хороший человек. И он не пьяница. Грозит, бравирует, но это несерьезно. У него красивая, светлая душа, он сам мухи не обидит. Никогда! У него жена — пусть. Я его очень люблю. Редкий, редкий человек. Мне тридцать лет, я южанка, бывала везде, курортная жизнь, музыка, — а он не такой, нет. У него душа лепестками пахнет. Я знаю, что говорю, вы поверьте. И не бойтесь его, он вам ничего не сделает. Никогда. Я была сломанная, а он меня склеил. Он меня из кусочков собрал. Какое вам до него дело? Вы москвич, уедете, зачем? Не тревожьте его. Я вижу, он встревожен, взбудоражен, и ресторан этот. Мы не собирались идти в ресторан, увольте. Тут все друг друга знают. Донесут жене. Мне ничего не надо. Лично мне — ничего. Я не хочу, чтобы его тревожили… Вы слышите?

— Слышу, — сказал я. — Вам не надо больше пить.

Она отстранилась, руками уперлась мне в грудь — вблизи видно было, что ей тридцать лет.

— Кто вы? Зачем приехали?

— Если бы я знал, — ответил я. — Иду туда — не знаю куда, и ищу то — не знаю что.

— У вас злые глаза. Вы злой человек?

— Возможно.

Она склонила голову, точеные из темной кости плечи поникли — она танцевала так, точно мы были вдвоем в ее собственной комнате. Для того чтобы танцевать так в ресторане, действительно, нужен опыт.

Заслушалась музыку, синие веки приспустила и забыла про Петю, про меня — замурлыкала что–то вполголоса…

…Я вернулся к столу Шутова, а там все рюмки полнехоньки.

— Ну как? — спросил Митрий. — Хороша?

— Не разглядел. Близко стояли.

— Умен, — бросил вдруг тот, который похож на актера Никулина. — Ты его опасайся, Петька. Умен, в дамки лезет.

Петр Шутов отрешенно глядел куда–то на окно, чего–то там высматривал в смолистой мгле.