Изменить стиль страницы

Шура слегка зевнула, прикрыв алый ротик белой ладошкой.

— Виктор Андреевич, не стыдно вам такую чепуху выдумывать? Я же не маленькая.

— У вас, наверное, есть жених, Шура?

Этот вопрос она оставила без ответа, поднялась и пошла к входу. Джинсы фирмы «Ли».

— А куда мы идем? — спросил я.

— Да, куда?

— К Давыдюку, — сказал я, — и только к нему. Вы его знаете?

— Я всех знаю в нашем отделе.

Опять — холл, лифт, пустынный длинный коридор, третий этаж. Как–то они все раскиданы по разным этажам, для конспирации, что ли?

Давыдюк Викентий Гаврилович — в списке номер три — багроволикий грузный мужчина, со стекающими по коже к шее склеротическими трещинками, лысый, потный, одышливый. Такому взять больничный — раз плюнуть. Узнав, кто я, неприязненно хмыкнул и велел подождать в коридоре, пока он освободится. Занят Давыдюк был тем, что с глубокомысленным видом стоял у вакуумного насоса и стряхивал на него пепел от сигареты. Ничего не поделаешь, вышли мы с Шурой в коридор и сели на два стульчика под табличкой «Не курить».

— А я закурю, — сказал я. — Урна ведь — вот она.

— Курите. Здесь все курят… Ух, не люблю я этого Давыдюка!

— Почему, Шурочка?

— Не называйте меня Шурочкой, пожалуйста… Не люблю, и все. Он противный. Строит вечно из себя неизвестно кого. Недаром от него жена сбежала.

— Так и сбежала?

— Сбежала с одним приезжим вроде вас. Это он такой паровоз, а она очень красивая и обходительная. Молодая. Это его вторая жена, а первую он уморил.

— Как это?

Шура поморщилась:

— Как, как. Как жен умаривают. Пыхтел, пыхтел, ныл, ныл, а потом взял и уморил.

— Газом, что ли? — ужаснулся я.

— Вы все подсмеиваетесь, Виктор Андреевич, ну и ладно. Я почему–то на вас не сержусь. Странно, да? Вчера вы мне казались тоже очень противным, а сегодня — ничего. Между прочим, все ваши московские шпильки не достигают цели, если иметь в виду меня.

— Какие шпильки, Шурочка?

— А такие, что вы считаете меня глупенькой. Многие так считали, да ошиблись. Нельзя судить только по возрасту. Я такое понимаю, чего вы, может, не понимаете… Вот я все, например, поняла, зачем вы приехали.

— Зачем?

— Вы решили, что наш отдел, или группа Капитанова, посылает в Москву бракованные узлы. И хотите это доказать. Так?

Я с уважением кивнул:

— Шура, не буду скрывать, я приехал именно за этим. Но доказать очень трудно, почти невозможно. Такая закавыка. Нужна специальная экспертиза, а для того чтобы она была проделана, нужен весомый повод. У нас пока подозрения. Больше ничего.

Шура помолчала и сказала тихо, как говорят о самом секретном, большом, невозможном:

— Как вам не совестно, Виктор Андреевич! Вы подозреваете в жульничестве самых честнейших людей.

И я ответил так же тихо, глядя в ее ясные обреченные глаза, в эти безгрешные зеркала:

— Я не подозреваю, я — уверен. Ты, Шура, не представляешь, какие чудеса случаются в мире. Он не так еще хорош, как хочется. В нем идут войны и голодают дети, любимые предают любимых, а честнейшие прячут в карманах потные, ворованные пятаки. Это бывает.

Она побледнела, взлетели ее руки, упали на колени, и светлое лицо на миг осунулось, подурнело. В нем проступил облик той женщины, которая когда–нибудь ляжет в гроб.

— Вам, наверное, очень тяжело жить, — вздохнула она, упираясь взглядом в пол.

— Мне хорошо жить! — ответил я.

Зряшный разговор, пустой, никчемный. Что это на меня накатило. Из той дали, куда мы неожиданно шагнули, трудно было возвращаться в казенный коридор…

Со стороны лифта показался худенький мальчик.

Это был я. Впервые я увидел себя так отчетливо. На ногах прохудившиеся сандалии, в руке — прутик. Прыщики на лбу. Это старость моя мелькнула. Да, да, я понял. Галлюцинации, связанные с детством, — верный признак.

Наступит время, когда я напрочь забуду середину жизни, и расцветет, как наяву, сад далекого прошлого, милые образы вернутся из Леты. Я их всех обниму, моих дорогих родителей, мальчишек, усну в детской кроватке, переживу заново незлые обиды и посмеюсь прежним невинным смехом. Но не сейчас же, не здесь.

Сощурил глаза, и мальчик с прутиком растворился, исчез в стене.

— Ладно, — сказал я. — Не принимай мои слова всерьез, Шура.

Что бы мы еще наговорили в чудную эту минуту друг другу — неизвестно; появился освободившийся от стряхивания пепла Давыдюк.

Подходя, он строго глядел на свои ручные часы.

— В вашем распоряжении десять минут, товарищ.

— Уложусь, — заверил я. — Шура, прогуляйся покамест.

Девушка безропотно подчинилась. Джинсы в обтяжку на выпуклых бедрах, раскачивающаяся походка — ох, помучит кого–то мой новый приятель.

Давыдюк взгромоздился на Шурочкин стульчик — хрустнул деревянный.

— Слушаю вас, товарищ.

— Это я вас слушаю, Викентий Гаврилович. Специально прибыл послушать. Вы нашего коллегу Мальцева шибко обидели, он теперь ехать отказывается сюда. И тем не менее утверждает, что именно вы гоните брак. Лично.

— Чего? — одышка, отпустившая было Давыдюка, возникла снова свистящим хрипом. Неприятно, когда человек неподвижно сидит, а дышит со свистом.

— Того самого, Викентий Гаврилович, напугали вы Мальцева. Он теперь со страху и городит напраслину. Я–то ему сразу не поверил, а уж когда вас увидел, как вы работаете и ни одной свободной минутки не имеете, совсем убедился в обратном. Узел ваш, конечно, с брачком. Но, думаю, вы тут ни при чем. По лицу по вашему видно. По честной улыбке.

— Ты со мной так не толкуй, парень, — сказал Давыдюк, смиряя дыхание. — Ты по–человечески спроси, чего надо, не выхлюстывай. Я всяких видал, учти.

— Бронхи надо бы вам подлечить, Викентий Гаврилович. У вас не астма ли?

Он должен уже был рассердиться и уйти, но не уходил. Или вставать ему было лень. Или реакция замедленная. А мне с ним говорить было больше не о чем.

— Я уж слыхал про тебя вчера, — задумчиво, беззлобно произнес Давыдюк. — Больно ты шустер. Кидаешься на всех, как пес. Из себя выводишь. А-а? Думаешь, в злобе человек открытей. Верно?

— У вас операция пустяковая, на стадии доводки. Сказать вам нечего.

— Зачем же ко мне пришел?

— Ко всем хожу. По очереди.

— И с Прохоровым беседовал?

— Нет еще, не успел.

Я закурил, протянул ему пачку. Курево пошло ему впрок. Дыхание выровнялось, по лицу, словно облитому жидкой латунью, расплылось выражение довольства и умиротворения.

— Мальцева вашего я почему погнал, знаешь? Он человек хлипкий. Под руку норовит поднырнуть. Не люблю таких. С виду дотошный, а внутри — пшик с маслом. Вот ты академика из себя не корчишь, и поэтому я с тобой разговариваю. А мог бы и послать. Учти! Я рабочий человек, меня дальше верстака не бросят. Сколько, думаешь, мне лет?

— У-у.

— То–то, что «у-у». Шестьдесят восемь, вот сколько. Это я к тому, что пугать меня не надо — пуганый. И мудрить со мной не надо — крученый. На твое подозрение я отвечу так, послушай. У меня дети, внуки, большая семья. И всех их я жить учил. А теперь мне помирать скоро. Раскинь могзами, буду ли я напоследок в грязи мараться? Резон ли мне?.. Тебя как звать?

— Виктор.

— Извини, Виктор, что я на «ты». Привычка.

— Ничего.

— Про прибор тебе так скажу — не знаю. Ничего не знаю. Где я работаю, там чисто, а у прочих — не знаю. Вот у тебя взгляд–то острый, приметливый — чего есть, сам найдешь… Но все же замечу в форме совета: на людей зря не кидайся. Люди у нас в большинстве хорошие, как и всюду. Хорошего человека зря обидишь — себя обидишь.

— Я понял, — сказал я. — Спасибо, Викентий Гаврилович.

— И сохраннее будешь, — добавил он, усмехнувшись.

Я и забыл, что похож на Пьеро. Может, этим я и смягчил многодумного Давыдюка. В прохладном полумраке коридора его лицо напоминало оплывшую маску языческого божка. Я понимал, почему он не нравится очаровательной девушке Шуре. Он был из другого мира, того мира, который меня коснулся в детстве, а Шурочке был вообще непонятен и чужд.