Изменить стиль страницы

Живых не хороните, никогда не хороните живых.

Не подписывайте заявлений, протянутых дрожащей рукой.

Где все понять мне, тихо плачу я. У меня самого был почти инфаркт, когда Наталья без предупреждения укатила в ночь. Геройски я перенес его на ногах, до сих пор в левом плече немота и стрелы.

— Первый раз таким вижу Дмитрия Васильевича, — сказала Шура Порецкая.

— А какой он?

Нежный лобик спекся в долгую морщинку.

— Он обычно собранный, вежливый и… мало говорит. Да я и не думала, что он мое имя знает. Иногда с ним здоровалась, а он не отвечал. Пройдет мимо — глаза в потолок. Я со всеми первая здороваюсь, хотя положено мужчинам. Но ведь это производство, тут нет мужчин и женщин.

— Кто это тебе внушил?

— А разве не так?

— Господи прости, уж не сам ли Капитанов брякнул?

Шурочка, с которой мы, как всегда после очередной деловой встречи, обменивались мнениями в коридоре, вспыхнула:

— Что вы ко мне привязались со своим Капитановым? У него жена есть.

— Первая? — уточнил я.

— Знаете, Виктор Андреевич, не от вас бы это слушать.

Все–таки мы уже болтали как старые знакомые.

— Да я его не осуждаю. Я как раз тоже считаю, если одна жена надоела, надо ее менять.

— Фу, как с вами скучно.

— Женщины, Шура, больше ценят таких мужчин, которые, как угри, того гляди, ускользнут. А основательных, положительных дядек они в грош не ставят, считают их в душе за бросовый товар.

— Вас мало любили, Виктор Андреевич, — заметила она с прозорливостью гадалки.

— Верно, — кивнул я, тяжело вздохнув. — Меня обманывали, предавали, спихивали в грязь, выставляли на посмешище и любили мало. Можно сказать, вообще не любили. Однако я еще на что–то надеюсь до сих пор. Мечтаю еще иногда о чем–то.

По сочувственному выражению ее глаз я понял: она не разделяет моих надежд, считает их призрачными. Мимо нас, стоящих у окна, спешили люди на обед. Хлопали двери, жужжал лифт. Жаркий день резиново стекал через все щели. Любопытный штришок: Шурочка не оглядывалась, как вчера, не выискивала знакомых, с небрежной улыбкой терпеливо ждала, что я еще выдумаю. И ротик ее был полуоткрыт для того, чтобы не мешкая изречь свое осудительное «Фу!», «Ой!» и прочее. Ей было со мной интересно.

— Знаешь, Шура, — сказал я, — у меня голова болит. Я сейчас пообедаю и уеду в гостиницу. А вечером, может быть, мы погуляем, как ты хотела.

— Это не я хотела, а вы сами.

— Какая разница?

— После таких слов я никуда с вами не пойду.

Я простился с Шурочкой, пообещав найти ее хоть на краю света, услышал в ответ привычное: «Фу, какие пошлости» — и отправился в столовую.

Голова и впрямь болела, и я догадывался от чего. Как ни обидно — от побоев.

Озираясь с подносом в руках — куда приткнуться? — я заметил за столиком в углу любезного друга Петю Шутова, в одиночестве поедавшего шницель. Только о нем вспомнил — и вот он, тут как тут.

— Не занято?

Шутов видел, как я к нему продвигался, и успел приготовиться. Равнодушная ухмылка, мерное движение челюстей. Человекоробот.

— Занято. Гостей жду.

Я отодвинул грязную посуду, расставил свои тарелки, сел. С удовольствием разглядел приличную дулю у него под глазом.

— А как, Петя, насчет матч–реванша?

— Чего?

— Того самого. Вчера–то вас двое было. А как ежели поодиночке?

Он опешил, заморгал, задержал вилку на полдороге ко рту. И вдруг добродушно оскалился:

— Я думал, ты в милицию заявишь. Такие, как ты любят милицию вызывать. Не заявил, значит? Чудно́. — Он глядел на меня и наливался смехом, как яблоко соком. — Ишь напудрился, как шлюха вокзальная. Ох, умру! Матч–реванш? Какой тебе реванш, если у меня сердце остыло.

«Он мне не враг, — подумал я, — он мне друг».

— Слушай–ка, Петя–книгочей, а что, если я вот эту тарелку дорогого горохового супа не пожалею и вмажу ее тебе в харю? Что ты об этом думаешь?

— Это серьезно?

— Шутя вылью. Для смеху.

— Куда прийти?

— В восемь вечера ко мне в номер. Только один, без шпаны. Или одному непривычно?

Шутов хмуро, растерянно кивнул, залпом выпил стакан компоту, двинул к выходу. Походка пружинистая, нервная, враскачку, как у гепарда. Руки вразброс. Не оглянулся.

И еще одно было у меня свидание в столовой — с Шацкой Елизаветой Марковной. Ну, не свидание, так, обмен любезностями. Я выходил, бережно баюкая боль в затылке, она входила, неся на лице светскую небрежность.

— Прибор все еще не работает, — сообщил я поспешно.

— Мне–то какое дело, любезный?

Ишь, как по–дворянски.

— Приятного аппетита.

— Всего хорошего.

Теперь в гостиницу, поспать бы часика потора, с Натальей потрепаться… Быстрее, быстрее…

20 июля. Четверг (продолжение)

Я начал думать о своем покойном дедушке. Эта командировка добром все равно не кончится. Один за другим являются ко мне образы прошлого, незваные, незабвенные. Мучают меня, зовут.

Отец матери, мой дедушка, — Сергей Сабуров — пережил отца на три года, я его хорошо помню. Даже после смерти отца он не переехал к нам, к дочери, жил в Мытищах в собственном деревянном домике, отшельником. Суровый нелюдимый старик, его таинственные словечки до сих пор слышу явственно, хриплые, прокуренные махрой: «Высвободилось чрево, высвободилось, ратуйте, люди добрые!»; «Невпригляд живете, невпригляд»; «Оскоромился, сокол сизый, да и дух вон…». И еще много он бормотал, гладя шершавой ладонью мою макушку. Что, о чем — до сих пор не знаю. Когда мы у него гостили (обычно летом, по выходным), дедушка всегда угощал нас красноватым салом и маринованными вишнями. Сало я не ел, а вишнями набивал живот до опасного урчания. Сам дедушка нарезал сало в тарелку мелкими стружками, заваливал сверху вишнями с соком, перемешивал и хлебал это странное блюдо как суп.

Одну историю он рассказывал постоянно, может быть, главный случай своей жизни. Про золото. Про тщетность устремлений. Про суету сует.

— Давно было, при царе. Мы в бараке жили, где теперь Валентиновка. Я по железной дороге работал, обходчик, а со мной рядом на нарах солдат спал, Щуплов Васька, криворукий, шебутной человек без роду, без племени. Гвоздь, а не человек. И видом гвоздь, и нравом. Где какая щель — там он непременно вклинится. Да и не солдат он был, конечно, а так — одежда солдатская, шинелка штопанная, галифе рваное, сапоги дырявые. Гвоздь в казенном платье. Спер где–нито, не иначе. А утверждал, конечно, солдат, мол, по хворости списанный из рядов… Спали рядом, а дружбы промеж нас не было, какая может быть дружба: я человек рабочий, почти уже семейный, вскорости жениться собирался на Полине, дочери кондуктора, бабке твоей, а он — никто, сопля на воротах, нигде не работает, неизвестно чем промышляет. Иной раз валяется на нарах с утра до ночи, уйдешь — спит, вернешься на том же боку дрыхнет; а то исчезнет на день, два, бывало, на неделю. Где бродит — нам знать необязательно, но воротится сытый, пьяный, с котиной мордой, еще и с собой приволокет штоф да шамовки. Хорошую еду приносил в мешке — колбасу, яйца, копченья разные. Я думаю теперь — бандит он был, обыкновенный бандит. И тогда знал, что бандит, только мне какое дело, у меня своя цель — хозяйством обзавестись, на ноги стать.

Щуплов водки принесет, угощает всех, да мало кто с ним пил, он злой, задиристый, я пил — сосед все же.

Так между нами не то что дружба, а связь была, обчались то есть. Я его не боялся, чего бояться: хотя у него и финка, и кастет, а у меня кулаки потяжельше железок. Он тоже ко мне с симпатией: не ковырял, не засасывался. Конечно, много раз он меня с собой звал, мигает гнилым глазом: пойдем вроде погулять, вроде у него есть где. Я не шел — зачем? Это мы знаем, какое дело. Пяткой ступишь, а уж, гляди, по колено увяз.

Но один раз все же случился грех, про это и рассказ. Лежу как–то, к ночи после смены, отдыхаю. Которые другие жильцы большинство тоже полегли ночевать. Время зимнее, свирепое, холода, день короток, ночи без дна, метельные, черные. А эта всем ночам была ночь, в стены так и шибает, у–у–у! — того гляди, сметет с лица земного вместе с бараком. Васьки нет.