Изменить стиль страницы

Только я его пожалел, где это он по такой погоде шастает в дырявой одеже, — является. И ко мне. Глаза горят, как уголья, колотун его бьет, на пол харкает беспрерывно. Я ему заметил: «Ты бы, Василий, отплевался где в другом месте, люди тут все же, не свиньи».

А он мне: «Тсс!» Подобрался к уху, шипит: «Какие люди? Вставай быстрее! Золото!». Я трухнул, ну, вижу, не в себе человек, возьмет да откусит ухо. «Какое золото, окстись?»

«Золото на шестой версте обнаружилось. Под землей. Близко. Копают. Кто узнал, уже побегли. Вставай, черт тугоумный! Век Ваську поминать будешь».

Я понюхал — тверезый. Поверил. Ей–ей, поверил врагу рода человеческого. Да так легко поверил, будто затмение на меня накатило. Опутал, видно, дьявол за грехи.

Потихоньку, быстренько собрался, вышли с ним. Заскочили на станцию за лопатами и пошли. Ночь, вьюга, темень, а он знай вышагивает, как по свету.

Где–то с дороги свернул, целиной уже бредем. И вот, веришь ли, впереди как бы развиднелось, и фигурки человечьи возникли из тьмы. Много, человек пятнадцать в кучу сбились и роются. Тихо, ни звука, ветер по мосту ледяную крупу гоняет. Жуть берет: как привидения на снегу. Ближе подошли — нет, обыкновенные люди, но в сумраке ничего не узнать. Все копают ямы, аж спины похрустывают, спешат.

Васька тоже молчком в землю вонзился. Я поглядел — делать нечего, рядом пристроился. А самого азарт уже корежит. Поначалу я снег пошире раскидал, освободил площадку. Потом мерзлой глины аккуратно слой снял, а дальше легко пошло. Заступ сам в грунт лезет. Копать не строить — работа мне знакомая. Я уж по пояс в землю опустился, а Васька все вокруг своей ямки бегает, тычется, никак глину не пробьет. Надо бы ему ширше тоже взять, а он в одном месте ковыряет — думает, так быстрее.

И вот, веришь ли, стало что–то под лопатой похрустывать, и вроде блеск снизу поплыл, засветился. Верно, золото. То я потный был, а то враз охолодел, дыханье пресеклось. Неужели, думаю, неужели! Батюшки светы! Небывалый фарт, судьба окаянная в руки идет. Тут, гляжу, Васька — шалый пес — взялся из своей ямки в мою лопаты перекидывать. Уж не знаю, от зависти, что ли. Света не взвидя, выскочил я из земли да и огрел его черенком по костлявой спине. Так он и торкнулся мордой вниз. Я — обратно к себе, лопату в сторону, горстями гребу сухие блестки. Пихаю по карманам, за пазуху. Эх, думаю, мешка нет.

Васька очухался, ползком ко мне добрался, поглядел, как гаркнет: «Золото, братцы!» Я испугался — тише, мол, и кулак ему в зубы. Озверел вконец… Вижу, люди к нам бегут. Что делать? Ватник скинул, рубаху сымаю, хочу из нее мешок связать. Нагнулся стягивать–то через голову — тут и достал меня Щуплов солдатской бляхой промеж ушей. Тяжела медная. Кувырнулся я в свою яму, как в могилу. Полежал вглуби, отдыхался, кровь утер рукавом, хотел подыматься — а вокруг–то уже сражение идет. Хряск, всхлипы, ругань — и все тихонечко, глухо. Это, значит, каждый хочет первый в мою яму, где я нахожусь, залезть и черпнуть из золотой чаши. Высунулся я, впопыхах, без оглядки, ну, кто–то и огрел меня вторично — не знаю уже чем — по затылку. Вырубил надолго из общего дела.

Когда я зенки продрал, уже светало, зыбко так, будто в парной. Лежу на краю своей ямы, до пояса снегом и землей завален. Неподалеку Васькины сапоги торчат. Еще кто–то один в трех шагах распластался на спине — спит ли, убитый ли? — и больше никого.

Только гляжу, стоит надо мной белый–белый бородатый дед, на посошок опирается, голова под облака.

— Эх, — шамкает, — робята! Не золото это — слюда! Слюда! Анчутка вас за руку–то тянет. Анчутка!

На этом месте дедушка обрывал свою повесть и надолго впадал в задумчивость. О чем жалел, о чем вспоминал? То ли о том, что золото слюдой обернулось, обмануло, как всегда оно обманывает в конце концов; то ли о жизни своей прожитой? Спрашивать у него, что дальше случилось с ним, с Васькой Щупловым (убили его, что ли?) — было бесполезно.

Умер дедушка Сабуров от сердечного приступа, в одиночестве, у себя в домике. Два дня пролежал мертвый, пока соседи спохватились, что не видать старика.

Дедушка оставил завещание, тетрадный листочек в клеточку, на котором корявым почерком было выведено: «Я, Сабуров Сергей Демьянович, в полном уме и трезвости желаю, чтобы после моей прискорбной кончины все имущество и все, что имею, а также четыре тысячи рублей на книжке и золотой перстень с камушком отошли дочери моей Катерине. Сыновьям моим Петру и Владимиру я ничего не оставляю и прошу их не держать сердца, а понять, что ей нужнее. Вы ребята сильные, крепкие, работящие, а Катерина без мужа с дитем. Больше никаких пожеланий и поручений у меня не имеется, а только хочу напоследок сказать — живите все добром и друг дружке помогайте в случае какой надобности. С тем подписуюсь как ваш отец Сергей Сабуров».

Листочек с завещанием я обнаружил совсем недавно, перебирая домашний архив — тетради отца, его письма с фронта, пакеты с фотографиями, пожелтевшие от времени какие–то квитанции, счета, записки — все, что так бережно сохраняла мама в нижнем ящике комода. Прочитал и понял, что мама нарушила волю своего отца и даже никому не показала его завещание, утаила. Домик и участок были проданы, и вырученные деньги поделили поровну между братьями, моими дядьями, и сестрой. Перстень, действительно редкий и дорогой, можно сказать, фамильный, неизвестно какими путями попавший еще к прадеду Сергея Сабурова (предположить, конечно, можно какими: в жилах деда текла кровь донских казаков, его предки, вероятно, бывали в веселых набегах на турецкие берега и отечественных купчиков в лихие дни гладили против шерстки — так что глупо было бы утверждать, что перстень заработан честным трудом) — этот грешный перстень остался у матери и теперь принадлежит мне.

Я часто разглядываю его и вспоминаю самых дорогих для меня людей, которых больше нет. Их нет, они покинули меня и остались во мне — до тех пор, пока и я не закончу свою беготню. По отдельным маминым рассказам, по эпизодам, по обмолвкам, которые я бессознательно удерживал в памяти, я могу довольно ясно и полно представить картину их встречи. Отец мой Андрей Степанович — не всегда был офицером и не всегда был курсантом, а сначала, в те дни, когда свела его судьба с Катей Сабуровой, он был типичный семнадцатилетний бродяга, безотцовщина, дитя Москвы тридцатых годов, в которой было густо намешано всего и всякого; свежие побеги нового быта прорастали в густом тумане старорежимных и посленэповских испарений. Москва — днем благополучная и умытая, расцвеченная алыми косынками комсомолок, звенящая бравурными маршами, к вечеру странно затихала, ощеривалась подворотнями и становилась опасной и настороженной. По призрачным улицам скользили таинственные фигуры в длиннополых пальто, тишину изредка разрывали яростно дребезжащие милицейские свистки, а шуршание по асфальту немногочисленных еще «эмок» напоминало непривычному уху змеиное шипение. По городу, соприкасаясь локтями в трамваях, теснясь у светофоров, проходили мешочники и герои, первопроходцы и проходимцы, мечтатели и добытчики — чудесное смурное время неопределенности, обновления и сумасшедших надежд. Передышка между грозами, грань между светом и тьмой: старинная, пыльная, закопченная, великая Москва торопясь сбрасывала многовековую кожу.

Андрей Семенов, краса и гордость замоскворецких четырех проходных дворов, не сомневался в своем светлом будущем. Он собирался защищать родину и, с блеском окончив школу, отнес документы в высшее военное заведение. В графе «родители» гордо проставил: «Отец неизвестен» — и стал спокойно готовиться к экзаменам. Однако кому–то все же оказался известен его отец, пропавший без вести в двадцать четвертом году, владелец двух бакалейных магазинов некто Иннокентий Прохорчук.

Документы Андрею вернули по почте без всяких объяснений. Недоумевая, он помчался в деканат выяснять, что случилось, но к декану не попал на прием, а попал в небольшой кабинет без таблички, где за столом сидел усталый, с серым лицом человек в армейском кителе. «Зачем же ты, братец, написал, что отца не знаешь? — спросил человек, зябко поеживаясь. — Твоего отца многие знают, а ты, значит, один не в курсе?» — «Нет, не знаю, — ответил Андрей. — А если вы такой знающий, то разъясните». Дело в том, что Андрей действительно не знал, кто его отец. Несколько раз (давно) пытался поговорить с матерью на щекотливую тему, но та принималась сразу плакать навзрыд, и он отступал. А потом привык. Подумаешь, нет отца, у многих в ту пору не было отцов.