— Стоп! — проворчал он и двинулся дальше.
У большого круглого стола, склонившись под ярким светом к карте, сидели и полулежали люди. Они о чем-то спорили, одни — барабаня по карте пальцами, другие — прожевывая сыр с хлебом, третьи — дымя сигарами.
Русаныч разглядел поблескивающие плеши, мясистые складки, выпиравшие сдобным тестом над воротом мундиров, и эти размеренно жующие рты.
— Немедленно… фланг… штаб… Роговая… Семь гаубиц… — успел уловить Гаврилов. Сердце старика прыгнуло. «Роговая, штаб бригады, правый фланг нашей армии!»
Машинист Гаврилов недаром много лет мыкался в здешних местах на своем паровозе. Перед глазами его вспыхнул черный кружок — Роговая — и черная извилистая за ним линия: один прогон, только один прогон до фронта!
Он взглянул на помощника. Глаза их встретились: старые, сузившись и вспыхивая, казалось, говорили: «Ничего, ничего, поглядим, что будет». Молодые… В молодых глазах ничего, кроме тоски, не было.
— Не нюнь! — тихо кинул Гаврилов товарищу.
Подняв седую, стриженную ежом голову, на машиниста смотрел человек с тускло мерцающими на плечах погонами. Человек был стар, бритые его щеки отвисли, как у мопса, на темной стариковской шее выступал желобок, усталые глаза его под бледными зонтиками явственно говорили: «Все под луною минется, отойдет, и мне нет ни до чего дела…»
Короткое время он всматривался в машиниста, потом окинул тусклым взором Русаныча и, очевидно не найдя в них обоих ничего интересного, слабым, рассыпающимся, как зола, голосом произнес:
— Поздновато…
Провожатый, подобравшись и звякнув шпорами, отвечал:
— Только что прибыли, ваше превосходительство… Машинист та що кочегар…
Еще двое, отрываясь от карты, рассеянно, кисельным взглядом окинули пленных.
— Паровоз… сильный? — спросил старик в погонах и сунул на острый желтый зуб такой же желтый, из янтаря, мундштук.
Провожатый не знал, какой паровоз, и потому обернулся к машинисту, пожирая его требовательными глазками.
— Паровоз на ять, — отвечал Гаврилов. — Не уступит американскому…
— Аа-а…
Старик в погонах склонил голову к соседу — молодому и розовому, в рыжем пушку на щеках, офицеру — и что-то сказал.
— Слушаю-с!
Офицер встал у стола, потягиваясь, выпячивая поочередно то грудь, то широкобедрый зад свой.
— Ну-ка! — кивнул он машинисту, ленивым жестом руки указывая на дверь.
Снова шли через платформу. Русаныч заглянул в окно аппаратной, — телеграфист лежал неподвижно в той же позе. Под стеклянным навесом звенела сталь, бряцали винтовки. От сквера, по путям, из-за угла с площади доносились бранные выкрики, конские похрапывания. Покрывая этот близкий взлохмаченный шум, со стороны селения тягуче и мягко наплывало мирное, вечернее, всегдашнее: рокот пересохших ворот, лай собак и еще нечто, хватающее за сердце, как жалобный человеческий голос.
«Гармоника», — догадался Русаныч и в первый раз за этот день вспомнил о своей милой, покинутой на Медовой.
Старый машинист был не прав, думая, что у помощника много возлюбленных. У Белокур Русаныча была одна, настоящая: Катенька, та самая Катенька, которая всякий раз встречала и провожала его на вокзале в Медовой. Это она снабжала парня в дорогу узелочком с провизией, и это ее руками шились нарядные его рубашки в цветных узорах.
«Не скоро теперь увижу», — подумал о своей милой Белокур Русаныч, и его сердце сжалось в предчувствии чего-то неизъяснимо-жуткого.
И Гаврилов подумал, что не так уж скоро выберется теперь на отдых и что его Ленушка, пожалуй, завертит с соборным регентом: недаром негодяй этот ловит девку с посулами.
«Ну, и лях с нею! — решил про себя машинист. — Полюбовница — не мать, сердце — дырявое!..»
Спускаясь по ступенькам, он потянул носом, учуял терпкое дыхание, идущее из-под чугуна и камня, закрыл глаза. Кто бы мог подумать, что даже здесь, среди железа и щебня, июльская ночь так сладко дышит!
— Поставить на место сцепщиков! — кричал в темноту офицер. — Подать сюда начальника!
И у самого паровоза, указывая на машиниста и его помощника, он торопливо приказал:
— Ковалев, обыскать!
У Ковалева даже в темноте поблескивали зубы, крепкие и ровные; фуражка на нем была огромная, широкодонная, и из-под нее, как куст крапивы из-под заброшенной корзины, выбивался на лоб кудлатый чуб.
— У этого ничего нема! — сообщил Ковалев, обшарив Гаврилова. — А у этого… Ну-ка, ты! — голос казака прыгнул: — Вашскородие, оружие!..
С платформы пробивался свет. В нем, блеклом и неверном, маячили на паровозе перила, и было видно, как у Русаныча, забывшего о своем браунинге, прыгали губы.
— Прикажете? — по-особому значимо проговорил Ковалев, кладя руку на плечо помощника машиниста.
Офицер достал сигару. Казак, отпустил плечо Русаныча, поднес офицеру спичку.
— Слушай, ты! — пыхнул офицер в лицо Русаныча дымком. — Оружие… Это что — большевики обдарили?
Русаныч молчал.
— Отвечай, сволочь, когда спрашивают! — закричал казак и рванулся к помощнику машиниста. Тот отступил, глаза его вспыхнули с такою силою, что, взглянув на него, Гаврилов понял: сейчас произойдет несчастье. Встав между ним и казаком, старик заговорил, обращаясь к офицеру:
— Пистолет этот… общий у нас! Нашему брату по нынешнему времени без оружья хоть не выезжай… Намедни у разъезда бандиты какие-то чуть не искромсали нас.
Держа в зубах сигару и щуря от дыма глаза, офицер всматривался в старика.
— Можешь не продолжать… Один с паровозом управишься?
Гаврилов не сразу понял его, а поняв, сердито откликнулся:
— Один?! Ежели без ручательства — могу!
— То есть как это без ручательства? — дернулся на месте офицер.
— А так, что за исправность доставки не отвечаю!
И хотя старик говорил, не повышая голоса, офицер прицыкнул на него:
— Ну, ну, потише! Прикажу — поедешь один… — Он помолчал, как бы соображая про себя. Затем с холодным равнодушием произнес: — Черт с ними, Ковалев, пускай оба лезут… А игрушечку твою, — обратился он к Русанычу, — оставим при себе… Едете при охране, с пушечками, со снарядиками, никакие бандиты вам не страшны…
Он явно издевался и вдруг, меняя тон, закричал:
— Смотри у меня, так вашу! Случится что в пути — все жилы вытянем!..
Машинист улыбнулся, — никто этой улыбки не видел, кроме Русаныча.
— Будьте, господин, спокойны… Нам все одно, какую кладь везти!
И, по-молодому вспрыгнув на подножку паровоза, скомандовал:
— А ну, Русаныч, вступай!
Офицер взобрался следом за ним в будку, старик спросил у него, показывая на оставшегося внизу Ковалева:
— Этот — тоже? У нас тут в работе теснота!
— Не рассуждать! — прервал его офицер, но махнул казаку рукой, и тот, не торопясь, уплыл в темноту.
— Пары! Живо! — Голос у офицера подрагивал.
Гаврилов с нескрываемым вызовом откликнулся:
— А вы… не командуйте! Дело без вас знаем!.. Какие пары?.. Воды взять надобно.
Он снова был тут хозяином. Розовощекий человек с сигарой в зубах отступил в глубь будки.
После заправки паровоза маневрировали, составляя небывалый, в полсотню вагонов, эшелон с людьми, конями, орудиями, грудами ящиков со снарядами. Машинист возился с масленкой и ключом, что-то подвинчивая, смазывая в машине и потом проверяя из-под руки Русаныча рычаги, — Русаныч стоял на месте машиниста.
И за все это время оба они не обменялись между собою ни единым словом. Лишь покончив с работой, Гаврилов сказал, заглянув наружу:
— Эвон чего делается!..
Он говорил о небе. Густое, отсыревшее, оно вольно раскинуло свои спелые звездные поля. Где-то далеко (паровоз выдвинулся за пределы станции), в стороне от черного, без огней, селения, в черных ракитах, над белыми водами, как бы подавленная величием ночи, тоскливо, призывно кричала выпь.
На станции после людского шума, лошадиного ржанья, грохота вкатываемых на площадки орудий наступила тишина. Ударили в колокол: раз и два.