Изменить стиль страницы

— Стар гриб, да корень свеж. Человек не телом силен, а умом: силач-то одного, ну, в лучшем случае пяток с ног собьет, а умник сотни победит и синяка не получит. Не нами, а еще дедами заведено, что на правде без кривды далеко не уедешь: либо затянешься, либо надорвешься…

Все умел пользовать веселый человек, остатки совести у него под сапогом лакированным задохлись!

Стелется, бывало, перед темнореченцами, улещивает сладкопевец:

— Нет у меня фамилии, нет у меня отчества, народный я, общественный. Для мира живу, от себя, от семьи последнее оторву, ежели обществу потребуется…

— Ох, дядя Петя, что-то ты больно в святые просишься! — подтрунивал над хозяином Силантий Лесников. — А вспомни-ка лики всех святых. Кажись, рыжих среди них не было? Испокон веков известно: рыжие — самые бесстыжие…

Дядя Петя расчесывал пятерней бороду, прихорашивал вихрастые, как у парнишки, красные волосы, старательно прикрывающие венчик блестящей лысины на макушке, и, посверкивая дальнозоркими бирюзовыми глазами, произносил намекающе:

— Нет рыжих святых? А теперича, значит, будут. Святых, брательничек, тоже люди делают. Все как есть святители допрежь благостного сана тоже многогрешными были, как и аз, многогрешный. А как я живу? Чем не святой?.. У меня все открыто, приходи и бери, кто в чем нуждается. Я живу по божьему велению: «Отдай все ближнему, и воздастся тебе сторицей…»

— Что верно, то верно: тебе все воздается сторицей! Ты умел, рыбу ловишь со сноровкой, — резал беспощадную правду-матку Силантий Никодимович.

— Да, милый ты мой брательничек! — изумленно округлял дядя Петя хитрющие гляделки — прожженная бестия! — и затем лукавый прищур прикрывал острый, как у рыси, огляд. — Да как же иначе? Я так смотрю: всякая рыбка хороша, которая на уду пошла. А по нашим местам такой рыбки счету нет, только не зевай…

Речь у дяди Пети сладкая и гладкая: на его побасенках хоть садись да катись. Но как ни похохатывал добродушный дядя Петя, как ни ластился, как ни прикидывался домашним псом, нет-нет да и выглядывал у него волчий хвост.

И впрямь дядя Петя бедующего односельчанина выручит — поможет, но и на свои руки охулки не положит, топора не уронит: вся помощь с дальновидной думой-смекалкой: «Захлопну капкан, а мышка уж там». Нет, не осуждали мужики дядю Петю за это.

— Умен!

— Отсеки тому руку по локоть, кто к себе не волокет!

— Умен!

— Рука-то к себе гнется, а не от себя!

— Умен!

— Красиво метет, как заведенный деньгу на деньгу множит!

— Умен!

— За что ни возьмется — все со смыслом, с удачей!

— Умен!

— А по правде сказать, какой дурак отказался бы от такой счастливой доли?

И только один человек не завидовал, не вздыхал, не хотел ни в чем походить на сладкоречивого хозяина. Человек — ума палата, Силантий Никодимович Лесников. Он презрительно плевал в сторону, когда при нем заходила речь о великих талантах и уме дяди Пети.

Редкостно трудолюбивый, Лесников знал отлично, как ценит его лошадиный труд хозяин, какова стоимость рабочего люда в глазах дяди Пети. Не стесняясь присутствием хозяина, он щелкал его словом, как пастух щелкает длинным бичом упрямого быка.

— Умен! Умен! — сердито поглядывая на него, говорил Силантий. — Так богатеями заведено: есть рубль — и ум есть, а нет рубля — нет и ума. А я так считаю, что ты, дядя Петя, не так умен, как хитер, как тот старый лис, что рыльцем роет, а хвостом заметает. А мы, зайцы-русачки, по простоте своей и это за ум почитаем. Не нами заведено, что кривой среди слепых — первый вождь и учитель.

— Ох, брательничек! — забывая про благостное пение, сипел в ответ дядя Петя и взвивался ввысь, как шилом подколотый, но и тут держал, держал себя в руках. — И пошто ты так меня не любишь, Силантий Никодимыч? Я к тебе завсегда с вниманием, с хорошей речью… — только на миг, на какую-то долю секунды хозяин забывался и даже подсвистывал от тайной злобы, — но только бойся, голубок, откусывать больше того, что проглотишь, можешь подавиться…

— Не грози, — спокойно отвечал Лесников, — не пужай: не подавлюсь — глотка у меня голодная, широкая. С хорошей речью? Верно! Но только речи-то я слышу, а сердца не вижу, — цедил сквозь зубы, отмахивался от него Силантий. — Верно, речь у тебя медовая, а вот дела как полынь горькие. Упрекаешь, что мне много сделал, как в первые годы по переселении мы бедовали? Делал, не отказываюсь, но и оплатили мы все тебе сторицей: в шесть рук отмаливали долги, три хребтины от зари до зари гнули. Ай не так? Интересуешься знать, за что не люблю тебя? Могу и это сказать. Хороший ты паучок крестовичок, святая душа на костылях! Двойной души ты человек, дядя Петя, — и за богом ухаживаешь и черту свечку ставишь. Боишься? Не знаешь, куда угодишь, рыжий святитель? Гадаешь, куда попадешь — к черту-сатане в лапы или вознесут тебя на облака, к святым угодникам? Не сумлевайся, по делам твоим один путь — в преисподнюю. Понял теперь, почему я не верю тебе? Юлишь ты и ластишься, как лиса, а пахнешь острой волчьей псиной… Скажи по правде: которому ты богу по-настоящему молишься — православному, староверскому или баптистскому?

Бил Силантий хозяина, как хороший охотник, в глаз: всему селу известна дружба церковного старосты дяди Пети со староверским батей Аристархом Куприяновым и баптистским вожаком Нилом Зотовым. Нил и научил дядю Петю баптистские псалмы петь. И поет ведь, поет-заливается, да так, что бородища потрясывается, как золотая блестит: дядя Петя впал в экстаз молитвенный.

Уже несколько лет батрачат у дяди Пети и Алена Смирнова, и Василь, и Лесников. Ломают и на заимке, где зреют хлеба и злаки, и на пасеке и в горячую летнюю пору, когда качают и качают мед из сот, и по дому работы хватало всем — и лошади, и коровы, и свиньи — животина ухода требует.

Дядя Петя третью жену в дом привел, а все, прибаутник, к Алене со вниманием и шуткой. И здесь частенько осекал его Лесников, хоть и не до распри ему было с хозяином — работы невпроворот.

До седины в волосах так и не мог осесть на покой Силантий; без охотничьей и рыболовной справы человек на Уссури не хозяин. Сурова река, суров край, неприветливы и смышлены на чужой труд здешние оседлые люди и особенно — хмурые и недружелюбные староверы.

Умен, головаст, остер на язык Лесников, а так и ходил в Силантиях. Не уважала в те годы уссурийская деревня бедно одетого рабочего человека. Что с него взять-то? Зато спешно ломили мужики шапку перед человеком, который заведомо нажил палаты каменные трудами неправедными.

Неправедный человек выжимал живые соки из его дочери, и Лесников шел за нее в заступу в исступлении, как медведь на рогатину.

— Совсем заездил бабенку! Чего ты ее так засупониваешь, ласкун? Твою же телегу везет! — яростно замечал он.

— Телега-то моя, да лошадка-то чужая, чево мне ее жалеть? — ехидно вопрошал дядя Петя. — И не я, а Василь над ней кнут. А ты чего яришься? Почему тебе так ее болячка больна? Дядья редко так за племянниц болеют.

Однажды, наедине, дядя Петя со сладенькой ухмылкой подтолкнул Силантия в бок, спросил:

— А ты к ней не подкатываешься ненароком? Оставь надежды навсегда. Она даже меня шуганула, на ка-а-кие посулы не пошла…

— Тьфу ты, пропасть! — плюнул, отшатываясь от него, Лесников. — Поганый твой язык… Постыдился бы, богомольник! Я ей в отцы гожусь.

— В отцы, в отцы! Знаем мы таких отцов… Больно ты около ее юлишь, выслуживаешься…

Силантий, словно проглотив язык, невнятно бормотал:

— Отвяжись ты, смола! Не хочу с тобой зазря трепаться…

— Ну-ка, детушки… Ну-ка, миленькие, живей, живей!

Целый день Алена, и Василь, и Лесников как в колесе огненном. До того их загоняет любвеобильный дядя Петя, что Силантий даже в сарай сбегает, грыжу вправит. Вернется — зеленый-зеленый от боли, покрытый липким, холодным потом.

— Эх, доченька, доченька! Попались мы в лапы святому черту! Заездит он нас. А ты чего так стараешься, пупок рвешь? Ты свою силу трать с умом и расчетом, поберегай, — он все равно спасибо не скажет. Выпотрошит, как рыб, а потом и не нужны будем. Работай в меру, Аленка…