Изменить стиль страницы

«Открой, рюски!» — кричит мне японский солдат.

Я помертвела: ведь ребята там! «Не могу!» — отвечаю. «Открой, рюски!» — орет на меня японец, уже зверь зверем. «Не могу…»

Фукродо по-японски говорит что-то солдату. Тот вытянулся перед ним, козырнул и потом концом остро отточенного штыка подцепил и поднял вверх крышку подполья. Фукродо что-то коротко приказал. Солдат опустил в подполье винтовку, выстрелил. Мы так и обмерли: погубил наших ребят… А оттуда — ни звука!

«Рюски, выходи!»

Первым выскочил из подполья мой младший сынишка. Трясется весь, посинел от испуга. «Аната, пожалуйста, шепчет, убивать не надо, моя маленький…»

Перепугали они насмерть мальчишку моего бедного! — горестно и устало продолжала женщина. — А за ним — как горох из стручка — остальные ребятишки. «О! Скорко много!» — смеются японцы.

Выкарабкались малыши. Нет моей младшей девочки. Зову ее раз, другой: «Павлина! Павка! Выходи скорее…»

Голоса не подает. Упало у меня сердце. Ну, думаю, значит, убил ее солдат. Крикнула, сама не своя: «Павлинка! Доченька! Лезь сюда скорее…»

Она лезет, а сама боится; глаза округлились, как чашки, на японцев смотрит — не моргает.

«Ого! Скорко много! Девочика! Бурсевика там есть?» — «Никого там больше нет!» — отвечаю я, а сама не дышу. Вдруг кто из ребятишек спроста брякнет: «Там два дяди сидят!» И представьте, поверили, поверили японцы, что никого нет. Побегали по комнатам и ушли.

Фукродо остался. Ни с того ни с сего злобно этак проворчал, размахнулся и ударил меня по щеке. Потом набросился на жену учителя Еремеева, кричит: «Тебе голову отрубить надо! Твой мужик — красный большевик. Я промолчал, пожалел твоих ребятишек». Фукродо по-русски хорошо говорит, не скажешь, что японец.

Она за ребят напугалась, руки ему, слизняку, целует, плачет: «Сколько лет мы с тобой, Фукрода, соседями живем! Не погуби ребятишек!» — «Черт с тобой! Живите!» — говорит. И ушел.

Вздохнули мы немного. Глянула я на пол, а там валяется патронташ: впопыхах обронили наши. Счастье, что японцы его не заметили, а то быть бы беде. В домах, где они находят любую вещь, любую одежонку военную, сразу со всей семьей расправляются.

Спустилась я в подполье к двум военным, а они подальше уползли, сидят не шелохнутся. Рассказал мне один, что, когда раздался выстрел, моя Павлинка забралась к нему на руки и так уцепилась за него, что он с трудом оторвал ее от себя, когда услышал, что я ее зову. Спустила я им туда ковригу хлеба, ведро воды. «Переждем, говорю, до завтра, посмотрим, что делать…»

— Надежда Андреевна! Где же ваша семья?

— Уложила я их на полу в комнате. Не спят, наверно. Все мои собрались за день. Стрельба идет, пули свистят, а они все домой прискакали. За меня боялись, — мягко улыбнулась Надежда Андреевна.

— Больше не приходили японцы?

— Были! Еще три раза набегали. Посмотрят и уйдут. Фукродо их мутит. Простить себе не могу… До чего мы доверчивы. Он около нас пятнадцать лет жил. В голову даже не приходило, что Иуда Искариот живет рядом. Прачка и прачка. Здесь, напротив нас, до революции, были офицерские казармы. И он всюду был вхож, всех обстирывал. Трудолюбивый. Вежливый. Улыбался, кланялся.

А сегодня я увидела — это, по-видимому, шпион, чин важный. Японский офицер с солдатами приходил — и тот с ним навытяжку разговаривал, а он на них зло покрикивал. Стирал замечательно: и выгладит, и накрахмалит белье, и подштопает. Ценили его работу! Иногда куда-то исчезал. Месяц-другой его нет, потом вынырнет. В голову не приходило, что он кругом бродил, у всех бывал, свободно вынюхивал.

Из комнаты выглянула встрепанная голова девочки.

— Чего ты, Веруська, выползла? — строго прикрикнула на дочь Надежда Андреевна.

— Боюсь я там: окна дребезжат, стреляют.

— Ну что поделаешь! Идет слух, что японское начальство отдало город солдатам на три дня хозяйничать, — обратилась женщина к партизанам, — что хотят, то и творят. В центре города не так безобразничают, а здесь, на окраине, бесчинствуют вовсю. Сколько людей они сегодня положили! Дочка старшая с работы прибежала. Она машинисткой в Контрольной палате служит, недалеко от городского сада. К концу дня многие партизаны через Амур перебегать стали, на левую сторону уходить. Вода в Амуре местами уже пробивается, лед вздуло, идти тяжело, а самураи с этого берега бьют по ним из винтовок и пулеметов. Зверье! Здесь, на окраине, за один день перебили, наверно, сотни людей! Ну, хватит с тебя ужасов, Веруська! Иди спать, — приказала дочери Надежда Андреевна. Мать пригладила взъерошенную голову девочки, повторила: — Иди спать, Веруська…

— А как ты напугалась сегодня? — напомнила матери девочка, которой так не хотелось уходить в темную комнату.

— Да, да! Перед вечером японцы в третий раз к нам заскочили. А я уложила девочек под одеяла, — мол, больные: японцы панически боятся больных. Стою в кухне, что-то делаю, а дверь на крючок забыла затворить — японцы уже на пороге. А к старшей девочке заскочила подружка. Стрекочут, как сороки, девчонки.

Увидела я японцев и в комнату ребячью бросилась. Хочу им крикнуть и чувствую, что не могу ничего от испуга сказать — челюсть нижняя от страха, что ли, отнялась, отвисла. Стою на пороге — кулаками на них сучу. Они по лицу моему догадались — дело неладно — и юрк под одеяла! А японцы уж тут. Видно, с перепугу-то лицо у меня нечеловеческое стало, стою, дверь загораживаю, а челюсть как чужая висит. Они на меня взглянули и отпрянули: «Мама! Ты борной?»

«Больная! Больная!» — откуда и речь у меня появилась! Счастье — хоть заразы боятся. Фукродо тоже забежал. Все беспокоится: куда те двое, у которых он винтовки отнял, делись? Не насосался еще кровушки. Пьяный в дым. Сел на сундук в комнате и бормочет:

«Ох, Надежда! Надежда! Знаю я, кого ты любишь. Видел я, радовалась, когда партизаны в город пришли. Смолчал я, ничего не сказал солдатам. Оценишь ли ты?»

Я за машинкой сижу, кальсоны шью, бормочу сквозь зубы: «Оценю, оценю, Фукродо!» — а про себя прибавляю: «Чтоб ты провалился… Я тебе эту пощечину в жизни не забуду. Дай нашим прийти, я тебе припомню сегодняшний день, образина…»

Фукродо встрепенулся и опять бормочет:

«Надежда! Надежда! Что ты там себе под нос шепчешь? Ох, Надежда! Скажи: не говорил ли кто, куда эти красные скрылись? Спас ведь я тебя…» — «Не знаю, Фукродо. Никто не говорил, ничего не слышала…» «Пропади ты пропадом, — думаю. — Спас бы ты меня, если бы гостей моих нашел? Расселся, как у себя дома, развалился…» Сижу, и зло меня берет: не я в доме хозяйка, а он! Сидит издевается. Знает, что я ничего поделать не могу. А до сегодняшнего дня он никогда себя не выказывал. Когда калмыковцы у нас были, он, правда, редко-редко появлялся, но вел себя тихо, неслышно. Вежливый до приторности. Придет, смиренно попросит: «Окажите мне любезность, Надежда Андреевна, дайте немного дровишек. Привезу с базара — немедленно отдам». А тут всю любезность с него как рукой сняло. За что он мне пощечину дал? Не я буду, если с ним не расквитаюсь!

Сергей Петрович с восхищением смотрел на женщину: она без раздумий, зная, что подвергает смертельному риску и свою жизнь и жизнь детей, спасала неизвестных ей людей и не думала о величии поступка.

— Одно меня беспокоит, — озабоченно продолжала Надежда Андреевна, — надо мне моих подпольщиков переодеть в штатскую одежду. Рубашки у мужа есть, а вот с брюками дело плохо обстоит. У мужа одна-единственная пара. В военных брюках их не выпустить — сразу сцапают. Авось соседки помогут…

— Надежда Андреевна! Мы хотим продолжать наш путь. Как вы посоветуете нам идти? У Алексеевского собора патрули, туда идти опасно. Нет тут близко хода к Плюснинке? — спросил Сергей Петрович.

— Есть. Наш двор проходной, через него выход в соседний двор, который выходит на Корфовскую улицу, а оттуда можно спуститься к Плюснинке. Но надо идти осторожно: японцы в соседнем дворе поставили деревянную вышку и днем просматривали все кругом.

Сергей Петрович встал, поблагодарил Надежду Андреевну за угощение и сказал Семену и Силантию: