Изменить стиль страницы

Они только что прошли через смерть, горе потерь, расставались с надеждой, что пришло время созидания. Они только что отступили перед врагом и оставили город. Нет большей горечи, нет большей мужской обиды, обиды солдата, как отступление перед врагом! Но жизнь есть жизнь, и она берет свое, и хитрит, и спасает от тяжких дум, восстанавливает утерянное в бою спокойствие. Так было с Семеном Бессмертным. Он вызвал воспоминания юности: вот здесь, на левом, топком берегу Амура, не раз бывал он с побратимом — нанайцем Навжикой, гнался с ним наперегонки в утлых оморочках по широким и узким протокам… Навжика…

Костин вернулся к действительности. Лебедев уже не ходил — как одержимый, метался по кругу.

«Ох, гневен, грозен командир!»

«Командующий революционными войсками Булгаков-Бельский, — подавленно думал Лебедев, — знал о подготовке японцев, предупреждался о надвигающихся тревожных событиях, о провокациях японцев во время парада. И все колебался! Не знал, на что решиться… Какое счастье, что мы с Иваном Дробовым не пошли на совещание командиров партизанских отрядов, — тогда бы никто из казармы не вышел живым! Додумался Булгаков-Бельский собирать командиров, когда стало очевидно — японцы готовятся выступать. В революционных войсках попадаются люди с бору да с сосенки — случайные, ненадежные. Обидно мало в отрядах большевиков, партийного влияния. А тут партизанская залихватская похвальба: „мы — сила!“ Храбрились, будто в лесу, — а тут нам противостояла регулярная, организованная дивизия под командованием старого зубра вояки генерала Ямада… А может, что и похуже было?..»

«Кажись, потишал? — поглядывал на командира Костин. — Уселся около костра. Мешает уголья…»

Полудремлет-полугрезит Бессмертный: уходит от тревог дня насущного…

Лесников, кряхтя, встал, поднял с земли винтовку.

— Ох и надоело винтовку держать, врага выглядывать! При Советах-то как в ход пошли топор, рубанок, пила-работница… Строить начинали. Строить… Хорошо, духовито пахнет свежее, распиленное на доски бревно! Кто бы знал да ведал, как я по сетям, неводу, перемету наскучился: заждалась меня рыбка… Ну, да что ж хныкать, размусоливать… Пойдемте, товарищи! В путь! Начнем все сначала!..

Уже светало.

— Постойте-ка, товарищи! Наши сюда переправляются. Подождем, — остановил партизан Лебедев.

Большая группа военных, рассыпавшись по льду, — японцы стреляли им вслед, — шла на левый берег Амура. Перешли… Смотрели на оставленный Хабаровск. От группы военных отделился человек.

— Сережа! Как удачно, дорогой… — Они расцеловались. Яницын пожал руки друзьям-партизанам. — Бессмертный! Здорово, Семен! Силантию Никодимовичу! Спасители мои дорогие! Давно ушли, други? А что поделаешь? И нам пришлось покинуть город. Держались-держались — невмоготу, и сюда маханули. Ка-акую промашку сделали: не следовало партизан вводить в город! Сколько лишних жертв! Двух недель не дали нам японцы: боялись, укрепимся — и ускорили выступление. Тетеря Булгаков-Бельский тянул резину — ни туда, ни сюда!.. Да сейчас не время и не место об этом говорить. Большие потери, Сережа? — спросил он, отводя друга в сторону. — Больно ты мрачен…

— Большие! — с болью вырвалось у Лебедева. — Сейчас трудно сказать, сколько полегло. Многих мы отпустили загодя. Но удалось ли им пробраться через город — неизвестно… Что это, Вадим? Измена? Предательство? Почему своевременно не вывели партизан? Доходили же сведения о подготовке!..

— Во-первых, коварство врага, — ответил Яницын, — во-вторых, дурацкая нерешительность Булгакова-Бельского. Мне думается, предательства не было. Беспечность. Неопытность. Ротозейство плюс партизанское ухарство: «Шапками закидаем!» А тут — Ямада! Прожженный военный лис…

— С кем это ты, Вадим? — спросил Лебедев.

— Степан Серышев, Флегонтов, — назвал Яницын имена гремевших по краю военачальников.

До слуха Яницына и Лебедева донеслись спокойные слова высокого, широкоплечего Серышева:

— Незамедлительно собирать и сплачивать рассыпавшиеся, разрозненные партизанские отряды. По подобию регулярной армии создавать боевые подразделения — роты, батальоны, полки…

— Да! Да! — поддакнул ему Флегонтов. — Следует установить связь с Амурским ревкомом — пусть займутся срочным формированием частей Красной Армии и направляют их сюда, на Восточный фронт…

Яницын кипел: ему надо было двигаться, приложить к делу силушку — он не любил ждать да выжидать!

— Слышал, Серега! Есть еще порох в пороховницах… — И повторил: — Порох, порох. Жаль, а придется расстаться с вами, товарищи-друзья: приказано ковать победу, копить армаду. С запада. Понятно?

— Уж чего понятнее, — ответил за всех Лесников. — А вот расставаться, товарищ комиссар, не хотелось бы… свыклись-сжились…

— Видите сами, — я уже лицо подчиненное… К маме не успел заскочить, не простился. Она уж, наверно, все глаза проглядела: не идет ли? жив ли? Опять одна…

— Не одна она, — ответил Лебедев, — я направил к ней Елену Дмитриевну Смирнову. Побоялся взять с нами: сами пробирались с превеликим риском…

— Она у мамы? — удивился Яницын. — А где же Василий Митрофанович?

— А разве ты ничего не знаешь? — вопросом на вопрос ответил Лебедев. — Василь Смирнов погиб незадолго до бегства Калмыкова…

— Как же так? Как же так? — потерянно повторил Вадим. — Я и не знал! Штаб меня поглотил целиком, оторвался от отряда… Как же это случилось?

Меня чуть-чуть не заколол штыком беляк, — ответил Лебедев, — а Вася его перехватил, и тот с размаху всадил в него штык. Спас меня, а сам сложил голову. В неоплатном долгу я перед Аленушкой…

— Я очень рад, что она будет в эти тяжелые дни с мамой. И мама не так будет тосковать обо мне, да и Елене Дмитриевне не так будет одиноко, — спокойно сказал Яницын, а тоска уже схватила его за горло, душила. «Как ей трудно, как мечется и горюет. Потеряла самого близкого человека. Бедная моя, бедная Аленушка… Мама, мама, помоги ей…»

Они встали утром после двух часов тревожного сна. Мать положила Алену в комнате Вадима на кушетку, и, когда заглянула к ней, Алена горько плакала: и безрадостное сиротство, и страх за отца — выбрался ли? — и горечь преждевременной гибели Василя. Вася, Вася!..

— Вася для меня еще жив-живой… Как я не подоспела штык перенять?..

Марья Ивановна присела около нее, обняла, утешала:

— Плачь не плачь, Аленушка, а теперь ему уже никакими слезами не поможешь. Пусть покоится мирно, не тревожь его душеньку. — И, чтобы отвлечь ее от дум, от слез, рассказала о своих потерях: — Больно тебе, по себе знаю эту боль: когда я ребят и мужа потеряла, вся будто онемела, коли меня иглой, режь ножом — и не почую. Обмерла я вся. Слова слышу, а что к чему — и не могу и не хочу понять; умирали у меня и тело и душа. Все больше и больше ухожу в тяжелый сон — и не скину его с себя. Сижу так раз, и доходит до меня плач. Заставила я себя прислушаться: кто плачет? Слышу, а это Вадимка у себя в комнате плачет, как малый ребенок. Будто прожгли меня его слезы и к жизни вернули. Встала, побрела, дверь открыла: «Сынок!..»

Глава третья

«Опять подполье. Приказано вернуться в Хабаровск — помочь в собирании сил. Живу в осиротелой семье Петровых. Нет Петра Александровича, нет патриота и преданного сына страны своей. Спас меня от Лаптева. Спас двух солдат. Умер героем скромный служащий. Осиротела жена. Осиротели дети. Но великая правда его подвига подняла семью. Надежда Андреевна — прелесть, держится стойко. С утра и до позднего вечера за машинкой: обшивает соседей — кормит детей. Ребята подросли, повзрослели — все держатся около матери. Ее слово — закон, трогательно наблюдать. Надежда Андреевна удивительно женственна со своим большим выводком. Гладко зачесанные вверх и уложенные короной волосы делают ее собранно-строгой и чуть величавой. Мила, мила.

Мне не везет, не везет, не везет. Когда я махану в Темную речку? Видел Елену Дмитриевну летом девятнадцатого года, а сейчас конец двадцатого. Полтора года. Марья Ивановна хитрущая: глаз с нее не спускает, боится, не перехватил бы кто-нибудь у сынка: то ее к себе зовет, то сама катит к ней. Летом помогала ей на огороде и себе грядку картофеля посадила. Мудрая моя старушка! Извелась: „Женись, женись, Вадимка! Прохлопаешь ее, старая дева“. — „Старый холостяк“, — поправляю я ее, и она пугается. По ее понятиям, старая дева — это еще терпимо, а уж старый холостяк нечто безнадежно зазорное. Мама Маша! Какой к черту жених „холодный сапожник“ Семен Матвеевич Матвеев? Старый губошлеп и простофиля! Сиди уж и не рыпайся. Нелепая петрушка: идет четвертый месяц со дня изгнания Калмыкова, а „жисти нет“. Мать настояла: „Тебе, Вадимка, надо из дома уйти. Опасно, сын! Власть-то японец поставил белую, буржуйскую…“