Изменить стиль страницы

— Тебя, старая, хорошо еще ноги держат? Прогнать ее карьером по площади. Пять раз туда и обратно. Авось угомонится, старая хрычовка, поклонится нам, попляшет, а то гордыня ее обуяла.

Два молодых казака нерешительно переглянулись.

— Исполнять мое приказание, остолопы, — рявкнул Верховский, — а то я и вас перестреляю! Аксенов! Ты у меня на заметке, слюнтяй!

Бабка Палага, подгоняемая нагайками, побежала вдоль площади, тяжело переступая отечными ногами.

— Карьером! Карьером ее, старую каргу! Подгоняй! Подгоняй! Подгоняй, Аксенов! Улю-лю ее! Улю-лю!

Верховский повернулся к старику Костину, на которого уже сыпались удары.

Аксенов заметил, что капитан Верховский перестал следить за тяжелым, спотыкающимся бегом старухи, и остановил ее:

— Хватит, старая! Юркни скореичка в толпу, отдышись, а то конец тебе…

Палага нырнула в толпу, под защиту Варвары, которая сняла с себя белый головной платок и вытерла горючий пот с лица старушки.

— Не говорите вы больше с ним, бабушка, — чего с каменной стеной беседу вести?

Старик Никанор не издал во время порки ни одного крика, будто палачи терзали не его дряхлое, тщедушное тело, а кого-то постороннего. Положив на скамью седую непокорную голову, он лежал под ударами неподвижно, не содрогаясь, даже инстинктивно не подтягивая жестоко избиваемое тело.

— Молчит?.. Я этого ждал… — тяжело вздохнул капитан и разжал туго стянутую в кулак руку.

Никанор встал после истязания, молча натянул штаны, молча, не повернув головы в сторону пристально наблюдавшего за ним офицера, пошел в шеренгу. Сухонький, грозный, он встал около Варвары.

— Как с гуся вода? Врешь, старик, тебя много били. Ты привычный к оплеухам и кнуту… — попробовал посмеяться капитан, но умолк — не встретил сочувствия даже у своих подручных.

— Жди себе смерти, ирод, — сказал старик Костин. — Будь ты трижды навеки проклят… сума переметная, предатель…

— Отпустить всех по домам! — неожиданно приказал Верховский, сделав вид, что не слышит его слов.

Стон избавления прошел по толпе, стремглав бросившейся с площади.

Варвара взяла под руки Никанора Ильича и едва живую бабку Палагу и повела их домой. Взглянув на труп внука, старик Костин подбежал к божнице.

— Бог меня покарал за гордыню! Хвалился: «Небитый помру, пальцем не тронутый…» Не заносись высоко, умнее господа бога не будь, старый дурак!

— Больно, батюшка? — участливо спросила Варвара.

— Больно! Спасибо Онуфревне, отводила от меня плетку, — ответил свекор. — Я ей шепнул: «Не жди меня сейчас, Марфа. Днем я под святыми иконами лежал, а все жив. Придется потрудиться для мира: видать, смерть моя не угодна всевышнему…»

— Садитесь, бабушка Палага, — предложила Варвара табуретку старухе.

Непрощающими, суровыми глазами смотрела Палага на мертвого ребенка. Несколько дней назад она приняла его — живого, трепетного.

«Парнишка, которому жить бы да жить сто лет, бездыханный лежит на столе по недоброй воле врагов. Эх!..»

— Бабушка Палага, садитесь! — вновь окликнула ее Варвара и смутилась: поняла, почему старуха стоит.

— Куда мне садиться? На какое такое живое место? — сердито откликнулась Палага, вынимая из кармана трубку. — И без сидения все дерет!

Палага взглянула на Никанора Ильича, лежавшего, как покойник, на лавке под образами. Она шагнула к нему, спросила, сжигаемая ненавистью:

— Как жить нам, Ильич? Старые спины подставлять им, паскудникам? Молодые в тайге, пора нам туда — стирать, кашеварить, бельишко чинить. Сыны пусть минуты покоя не знают — в бой с врагом идут. Нельзя же терпеть, чтобы Калмыков наш народ изничтожил!

— Мы, Палаша, с нашей слабой силой не очень нужны в тайге-то. Еще и помехой можем стать, — раздумчиво и веско проговорил старик. — Здесь мы больше сделаем. Пойдем пищу, одежду добывать по селам, валяную обувь, полушубки готовить к зиме. Где я печек не клал! С каких концов за мной не гнали! Нешто не поверят — не для себя, для мира! Нас не изничтожить, нет! Мы, русские, выстоим, одолеем эту нечисть! Умереть всегда, Палага, успеем: лег под образа, выпучил глаза — и дело с концом!

Бабка Палага ошалело молчала:

«Эк его прорвало! Похоже, богохульствует старик? Ай нет?..»

Глава восьмая

Верховский, протрезвевший, недовольный собой, ушел с опустевшей площади. Карательная экспедиция не давала желаемых результатов. Что она принесла реально? Озлобление и ненависть населения. «По какому праву мы хозяйничаем тут?» Перед глазами Верховского прошли последние годы жизни. Отец, генерал, вояка, несгибаемый человек, свято чтил веру, царя и отечество. Учил сына воинскому долгу: верность присяге, преданность царю Николаю Второму. Так воспитывали в семье, так учили в кадетском корпусе.

Близкие ко двору военные насмехались над молодым офицером, разбили в прах его веру. Николай Второй? Дегенерат и пропойца, пешка в руках прохвостов и интриганов, которым безразличны судьбы России. Идеалы? Какие?

Германский фронт. Революция. Рухнуло все. Шел Верховский по ранее проторенной дорожке, повторял избитые слова о долге, о спасении родины от германо-большевистских узурпаторов. А дальше? Сплошной позорный бег «доблестной» белой армии. Пробежал европейскую Россию, огромную Сибирь — Томск, Иркутск, Чита, Благовещенск, Хабаровск, Владивосток. Опять Хабаровск. Устанавливал «порядок». Спасал Россию. О, черт возьми! Откуда и зачем появился этот назойливый червяк? Началось давно и жило где-то подспудно. «Не распускаться!» — говорил он себе, глушил думы водкой, разгулом. Легкие победы над легкими женщинами, без искры, в пьяном возбуждении.

Восторг — в безумстве! Счастье — в бреде!
В лиловой лжи весенних дней!..

«И тебя проклинаю, и семя твое проклинаю!» — отчетливо прозвучали в ушах Верховского эти слова. Никанор Костин. Фанатик: горд неотъемлемым правом проклинать его, Верховского — презренного отщепенца страны. Старуха с нахмуренными бровями требовательного лица: «Отпусти безобидного!..»

«Клятый! Клятый!»

Они что-то знают. Очевидно, этого никогда не будет знать Верховский, образованный русский человек. «В чем заветная тайна их веры и твердости? Никто не выдал под ударами, где скрываются партизаны. Никто! Да, здесь мы чужие, клятые».

Верховский — доверенное лицо атамана Калмыкова. И милости, и чины. А цена? Пригвожденный штыком младенец? Верховский не хотел — косоглазая обезьяна распорядилась по-своему. «Марсик — бурсевик! Бурсевик — прохо!» Уверенно чувствует себя на нашей земле, а я, исконно русский, чувствую себя чужеродным пришельцем… Право сильного? Или, как проповедует Замятин, — раса сильных? У Юрия просто: живет по принципу: нанялся — продался. Перспектива ограниченна и ясна: он убежден, что победит раса сильных. И все «быдло» — так называет Юрий народ — будет под властью, под пулеметами сильных.

— У кого какой идеал, — поучал Юрий. — Я стремлюсь к власти, большой власти. Я хочу жрать все, что я захочу. Жить в комфортабельном доме, спать под шелковым одеялом. И пусть все провалится в тартарары, лишь бы мне было хорошо!

Юрий Замятин говорил утомленно, вяло; на отечном, замершем лице с глазами сонной рыбы не было и проблеска желаний. Пьяные безудержные оргии, алкоголь уже не возбуждали его организм. Он шел в тайные опиекурильни смрадных притонов Плюснинки и Чердымовки: курил сладостное зелье — опий.

«Эх ты, раса сильных, раса сильных! Как тошно! И эта глупая свинцовая Уссури с ее скучным песчаным берегом. Огромная бесполезная дура река…»

Верховский присел на прибрежный, широкий, как скамья, камень и долго со злобой бросал плоскую гальку в воду. Далекие горы на противоположном берегу. Водная пустыня, — ни катера, ни яхты, ни пароходишка не видно. Ни одной паршивой лодчонки. Когда же все это оживет? Все здесь огромно, безмерно, бескрайно. Беснуется, лупит вовсю глупое, раздражающее солнце или сменяется хмарью, проливными, зарядившими надолго дождями. Дурацкий постылый край. Занесло же к черту на кулички! Нудная надрывная тоска.