Изменить стиль страницы

— Перемрут люди, как мухи осенью, если срочно не добудем медикаментов, — говорил фельдшер.

В отряде к тому времени и фельдшер был.

Что делать? Семен Бессмертный в отлучке. Василь Смирнов болен, в бреду. Иван Дробов в разведке. Лесников на охоте: есть-то надо! Ехать некому.

Пришла Алена Смирнова к командиру отряда:

— Посылайте меня, Сергей Петрович!

А стояла задача: вверх, против сильного течения Амура, добраться до Хабаровска — там в условленном месте товарищи ждали.

— Не годишься ты, Аленушка, — отвечает ей он.

— Эх, Сергей Петрович! — отвечает она ему. — Это рожь и пшеница годом родится, а добрый человек всегда пригодится. Поеду. А вы тут за Василем моим присматривайте. Он в себя пришел, только очень слаб…

— Трудно будет, Аленушка, засады везде, патрули белогвардейские. Нарвешься — беды не минуешь.

— Ведь позарез надо? — спрашивает она.

— Надо! — отвечает он ей.

— Значит, еду…

Словно качнуло Сергея Петровича. Положил он ей руки на плечи, притянул к себе, поцеловал.

— Едешь…

Не сказал ей Лебедев — лишнего знать партизану не надо, когда едет он в город, наводненный врагом, — что Яницын в Хабаровске устанавливает связи, добывает оружие и медикаменты. «Вадим выручит, укроет Алену, если это потребуется, — подумал командир, — тем более что положение действительно тяжкое. Ехать некому…»

И тронулась Алена в путь на легкой, верткой лодочке — оморочке. Лодчонка из бересты, утлая, идет под ее веслом упруго, как добрая лошадка, хоть и против течения. Руки у Смирновой сильные, неутомимые. Добралась до указанного места благополучно, укрылась в тальниках. Ждет-пождет — нет никого. Час прошел, второй, третий. Смеркалось, а потом ночь теплая упала. Благо летом каждый кустик ночевать пустит. А что дальше делать? Обратно пускаться? Лебедев не приказывал в город одной ходить. Нечего ей там делать. Слышит — кто-то шагает осторожно и «Во саду ли, в огороде…» напевает. Свой! Свой! Откликнулась она: «А мы просо сеяли», — как велел товарищ командир.

Вышла из тальника. Ночь лунная, светлая. Батюшки-светы! Да это сам товарищ комиссар! Все ночные страхи покинули ее: сам Вадим Николаевич!

— Вы?! Другого не нашли? — возмущенно сказал Яницын. — Женщину послать на такое опасное дело!

— Некому больше, — смиренно ответствовала Алена. — Все — кои на ногах стоят — при деле: в разведке, рыбачат, вниз по Амуру, к гольдам, уехали — раздобыться хоть юколой, — припухаем сильно, да еще болезнь косит.

Он взял себя в руки, тренированная воля, изменившая при виде Алены, привела его в равновесие.

— Сегодня у нас все сорвалось, Елена Дмитриевна, — сказал он. — Пойдем к нам, переночуем, а завтра… смотря по обстоятельствам. Амур и Уссури около Хабаровска кишмя-кишат дозорами, так и ощетинились здесь калмыковцы — шныряют с утра до вечера. У меня два мешка медикаментов, не рискнул их сюда нести — можно нарваться на засаду.

Хабаровск еще не спал: в окнах горел свет, раздавались голоса — все приглушенно, невесело. Шли спокойно, но не ведала Алена, как сторожко шел ее спутник, как искал он путей, чтобы охранить, вызволить ее в случае провала, опасности.

Мать, Марья Ивановна, не спала, вскинулась в тревоге:

— Случилось что, сынок? Белешенький весь!..

После огромного напряжения, которое владело им во время долгого пути, нервы сдали, и Вадим признался:

— Боялся, мама, такого страха в жизни не знал.

Мать-жалейка во все глаза глядела на женщину, которую привел сын: знала — за себя он не испугался бы, привык; значит, из-за нее такой испуг?

Алена валилась с ног от усталости, от пережитых волнений — платок снять не было сил.

Мать подошла к ней, сняла платок, оправила примявшиеся под ним золотые волосы, всмотрелась внимательно.

— Очумели там, что ли? — возмутилась. — Такую красавицу черту в пасть послали! Мужиков не нашли? Сиди, родимая, сиди, доченька! Я тебя накормлю-напою — отойдешь от устали. Спит она совсем. Вадимка, раздувай самовар, а я яишенку смастерю, покормим — и в постель. Помыть бы ее — волосы все слиплись. Где и водится такая красота? Нешто партизанка?

Материнское чуткое ухо вслушивалось: и нежность, и гордость, и любовь в тихом голосе сына:

— Из нашего отряда. Я тебе о ней говорил — Алена Смирнова. Жена Василя, которого я к тебе присылал…

— Жена Василя? Ахти-мнешеньки! Вот не подумала бы. Разве она ему пара? Раскрасавица, доченька…

Утром он хватился их — ни матери, ни Алены дома не было. А вскоре пришли. Оказывается, спозаранок слетали на Корсаковскую, в городскую баню помыться. Раскраснелись обе. У матери щеки, как два красных яблока, горят.

Алена платок бумажный с головы сняла, и рассыпались по плечам уже подросшие волосы, которые так безжалостно зимой товарищ командир обкорнал. Черные глаза так и сверкают. Расшалилась Алена. Мать голубую широкую ленту принесла и вокруг ее головы повязала, чтобы не трепались волосы почем зря, а она к зеркалу кинулась — на себя смотрит. Вот какая вольница в ней проснулась под материнской нежной опекой. И мать-то, мать! Квохчет вокруг нее — и о сыне забыла! Доченька да доченька!

За три дня, что Алена у Яницыных прожила, — никак к берегу нельзя было прорваться, шевелились там, как черви, калмыковцы, проверяли приходящие пароходы, останавливали катера, лодки, — Марья Ивановна как оглашенная крутилась около партизанки: шила ей два новых платьица. Ситец еще николаевский — синяя с белой клетки и голубенький пестрый, — как нельзя лучше шли к белому лицу гостьи. И вдруг оробела, притихла при Вадиме Алена, опять недружелюбна, суха. И он оскорбился, обиделся, старался уйти с глаз, когда был дома.

— Чего это вы не поделили? — напрямик спросила мать. Кидаетесь друг от друга как черт от ладана.

— Не знаю почему, мама, но она давно меня невзлюбила, — признался нехотя сын. — Как будто и не обижал я ее. Чуть к ней — она сейчас же ощетинится, как испуганный ежик…

— Чудно… — протянула мать. — А ране как?

— Она вообще человек застенчивый, даже диковатый, но вначале держалась ровно. Может, мужа боится — он у нее с характером.

— А с чего серчать стала? — допытывалась мать.

— Я ее летом, еще при Советах, встретил в Хабаровске и сразу заметил перемену, но не пойму, в чем дело…

— Любишь ее? — неосторожно спросила мать.

Сын не ответил, вспыхнул, вышел из кухни.

Мать даже слезу уронила: «И чего полезла с расспросами? Будто не вижу сама: он за нее голову под топор положит — не задумается. Еще бы! Родит же земля таких красавиц. И умница, и добрая. Всем взяла… Василя жена… Невезучий ты, Вадька!..»

Нарядила мать Алену в новое голубое платье, глаз оторвать не может: наряд-то и красоту красит, а то в темненьком платьишке будто старуха ай монахиня. До чего похорошела доченька!

Успокоились охранники на берегу, и вечерком Вадим стаскал в тальник, в укромное место, мешки с медикаментами. Рабочие арсенала уже положили туда несколько винтовок и слитки свинца — отливать пули.

Мать, Марья Ивановна, плакала, суетилась, провожала доченьку: знала уж, что выросла без материнской ласки, и голубила полюбившуюся ей Алену. Сыну того не наговаривала, что ей советовала:

— Стерегись, Аленушка! Не дай бог худа!..

Они шли по хабаровским улицам молча. В нем все кричало от тоски и страха: не попалась бы в лапы врагу! Тогда и ее и себя — пуля за пулей! А она тоже помалкивала, что-то свое думала.

— Не боитесь? — спросил он.

— С вами иду — даже и думки нет бояться, — удивленно ответила она. — Кабы одна, а то с вами.

И странно: у него прошел страх, и не думал уже о пуле, шагал смело. Впереди зазвучали голоса.

— Позвольте вас взять под руку, — сказал Вадим, — мы — влюбленная, гуляющая по берегу пара…

И, как в холодную воду прыгнул, спросил:

— Елена Дмитриевна, за что вы меня не любите? В тот раз чужим человеком обозвали, в отряде сторо́нитесь, разговариваете как по принуждению… сухо, сквозь зубы…