Изменить стиль страницы

Даша поднялась с табуретки, на цыпочках, словно в комнате спал больной, прошла до стола, отпила два-три глотка молока из стакана. Она только сейчас вспомнила, что ничего не ела с обеда. Но и молока не хотелось.

Взглянула в окно.

Владимир опять поднялся с пенька, опять размеренно зашагал — замаячил взад-вперед. Дымок ленточкой тянется от его головы, в безветрии стоит крошечной голубоватой тучкой над елочным подростом. Вершинки елочек не доходят Владимиру до пояса. Казалось, он плывет в зеленой длинной лодке против течения, против потока бревен, устремленного к Двине.

Против течения... Он и по течению-то совсем не умел плавать. Впервые Даша села с ним в лодку там, на светлом проточном озере, около родной ее деревни. Владимир с маху бил веслами по воде, а лодка ни с места. Даша не могла удержаться от смеха.

— А еще говорил: «Чемпион по гребле». Дай-ка лучше я.

Он, неуклюже пробираясь в корму, нечаянно прижался к Дашиной спине. Долго не мог перешагнуть сиденье, будто ногой зацепился за него. Смущенно отшутился прямо Даше в ухо:

— Я ж не говорил, по какой гребле... Я чемпион только на байдарках. Знаешь, с двухлопастным веслом.

Вряд ли это было правдой. Удивительно легко иногда выговаривал Владимир заведомую неправду. Но Дашу это мало волновало. Волновали черная шевелюра, смуглые щеки, веселая усмешка на полных губах и главное — а может быть, и не это было главным? — Володя же артист, музыкант, художественный руководитель Дома культуры!

Что ж, Дарья, теперь ты как угодно можешь относиться к нему. Тебе уже кажется, что сегодня он назойлив. Но ведь было такое время, когда если бы тебе кто-нибудь сказал: «Беги от него, это плохой человек», — ты посмеялась бы над подобным чудаком. Так чего же винить его за прошлое? Ты посмотри на него, послушай его сейчас. Да погляди и в себя: может, ты любишь его? Может, ты ждала его?

Владимир услышал сильный треск на реке и встревоженно посмотрел в ту сторону. Ничего особенного: бревно на бревно наскочило (видно, в дно уперлось), полезло в берег, кромсая его торцом, как тараном. И, как бы негодуя на помеху, со стуком, шорохом, скрежетом соседние бревна стали толкать его, напирать на него со всех сторон. А оно, словно ища спасения, все глубже уходило в землю, и вскоре из берега торчал только комель длиною не более метра. Тогда нагромождение бревен рухнуло, река, словно утомленная борьбой, вздохнула, и вздох этот отозвался глухим звуком далеко-далеко.

Все успокоилось. Бревна так же неслись и неслись мимо. И уже нельзя было понять, которые из них только что лезли в драку. Казалось, им всем было некогда, все спешили, все они заняты неотложным делом.

Вот так. Походя выбросили товарища из своей компании. Да еще и в землю запихали — не мешай! И все опять пошло своим чередом.

А в жизни разве не так? Что изменилось, когда Владимира, по существу, выгнали из театра? А что-нибудь изменится, если он умрет сейчас? Разве не так же люди будут сплавлять бревна по этой глухой лесной реке? Разве не такие же белесые, насквозь просвечивающие ночи будут дремать над лесом, над этим поселком?

Да, ничего, ничего не изменится... Черт знает что за чушь эта жизнь! Стоило родиться, учиться, спорить, драться за местечко под небом, будто это очень важно и нужно...

Родной деревней Владимир считал Елатьму. Стояла она в рязанских лесах. В ней он родился двадцать шесть лет назад в семье агронома Петра Сергеевича и врача местной больницы Полины Владимировны Обуховых.

В школе, в соседнем селе Шилькове, прошли восемь лет. Тогда в рязанских лесах была у него одна дорога: Елатьма — Шильково. Зато потом дорог образовалось столько, что глаза разбежались. И все-таки Владимир увидел свою.

Да... Далеко до Елатьмы от этого убогого поселка! А название у поселка, между прочим, словно в насмешку, развеселое — Комаринский. Вряд ли свое прозвище поселок получил от известной плясовой песни, скорее всего из-за обилия лесного зверья — комаров.

Владимир даже воротник поднял и отворотами лацканов прикрыл грудь, но комары все равно победно гудели, добывали его кровь.

Это было нестерпимо, и потому, наверное, в такой прохладной чистоте представала в памяти заснеженная зимняя лесная дорога до Шилькова.

На пути по целине, прямиком через веселый лес, лежало пять километров полян, оврагов, холмов. Ежедневно, утром и вечером.

И вот дело пойдет, бывало, к весне. Утра станут пронзительно звонки и чисты. Лыжи зашипят под ногой, разламывая тонкую корочку предвесеннего наста. А сам лес, как песня. Ходит в вышине ветер, сосны гудят. Внизу синица «пенькает», пестрый дятел пускает трель. Елка, погнутая в осеннюю бурю, скрипит в лад с гудом вершин. Даже тетеря — вспугни ее — сядет на березу, закокает, и все к месту, все входит в лесную песню.

Володя, бывало, рассказывал об этом за вечерним чаем. Тогда-то и зародился великий родительский спор о Володином призвании.

Петр Сергеевич пороется на полке, сунет сыну книгу, богато украшенную цветными иллюстрациями. Леса, цветы и птицы так и пестрили перед глазами Володи.

Полина Владимировна щурилась:

— Петя, не забивай ребенку голову! Он будет артистом... Его место на сцене. И оставь, Петя, свои уроки ботаники. Это вовсе ни к чему не ведет. Довольно того, что я по твоей милости...

Тут мама резко вставала, а папа, виновато пыхтя, уносил книгу.

Володе было жалко ярких картинок, но он сердито— по-маминому — поглядывал на отца. Конечно, Володя будет артистом! Чего же папа еще спорит, когда надо радоваться?!

Да-а... Папы давно нет. Пока он был жив, сын так и не смог поступить в музыкальное училище до окончания восьмилетки, а вернее, до отцовской смерти. Спасибо маме — устроила. Правда, поздновато, но Владимир добился своего. Вот только кругом завистники. Дорога в искусство нелегка.

Глава третья

Владимир вздрогнул: кто-то тронул его за плечо. Мелькнула мысль: «Сама вышла, Дарюш... Она всегда была понятлива...» Но тут послышался густой хрипловатый бас:

— Закурить не найдем, молодой человек?

За спиной стоял парень, высокий, угловатый, с длинными руками и тонкими, неприятно прямыми ногами. Он опирался на маленький блестящий багор с коротким ратовищем. Ноги в резиновых сапогах с такими широкими раструбами голенищ, будто он надел их специально на смех людям. Костистое большеносое лицо парня ничего не выражало, точно он и не спрашивал только что закурить, а так просто подошел да и стоит тут от нечего делать.

Пока Владимир разглядывал его, досадуя на свою ошибку, но злясь не на себя, а на Дашу, парень снова повторил вопрос своим глуховатым баском:

— Замахрить-то, говорю, не сообразим? — И добавил, как бы оправдываясь: — Гнус... проклятый одолевает бесподобно!

Признаться, Владимир даже взгрустнул при виде своего почти пустого портсигара, однако он — хотя и не без труда — поборол себя и протянул папиросы. Парень склонился и кой-как поймал красноватыми длинными пальцами папироску.

— Свои-то все уже сегодня выдымил. Гнус, — еще раз присказал он.

Владимир, сожалея, посмотрел: в портсигаре сиротливо раскатились по сторонам две последние папиросы. Парень достал спички из заднего кармана узких брюк (на нем все было тесное, узкое, точно он нарочно оделся так), закурил и с видом человека, которому давно знакомо все на этом берегу, уселся на соседний пень рядом с Владимиром. Острые колени парня поднялись едва ли не вровень с подбородком. И стало вдруг видно, что это уже не парень и не молодой, а скорее пожилой человек. Редкая, но курчавая русая бородка, как пеплом, припорошена сединой.

Неверный свет ночи скрывал до этого и дряблость щек. Теперь же сразу стали видны все морщины. Лишь бородка несколько скрашивала лицо.

Некоторое время молчали. Владимир с горечью посмотрел на Дашино окно и недовольно покосился на гостя.

— Что вы тут с дрючком этим по ночам делаете?