Изменить стиль страницы

Через десять минут Таня вылетела, как бомба.

— Ну уж ваша Засецкая! — зашипела она на Тобольцева. — К ней пришли просить квартиру на завтра. А этот, ее старикашка, как выскочит, как затрясется! «Мы уезжаем… Оставьте нас в покое!..» А она: «Сергей Иваныч… Ах, Сергей Иваныч!..» Сама струсила, видно… А еще все хочется роль играть. Противная каботинка!.. Ну, прощайте, друг… Пожелайте мне успеха…

— Таня, постойте… Почему «прощайте»? Фу, как это все глупо! Почему не «до свиданья» все-таки?

— Ах, а я как сказала?.. Ну, до свиданья…

Она пошла к двери и вдруг вернулась, стихшая внезапно, с каким-то новым, странным лицом. «Поцелуйте меня», — сказала она грустно. Тобольцев схватил ее голову и поцеловал ее лоб, ее наивные и ясные глаза. Что-то оборвалось вдруг в его груди… Она кивнула головой и вышла… Звук ее быстрых шагов долетел с лестницы. Внизу хлопнула дверь… Тобольцев, бледный, проводя рукой по глазам, глядел ей вслед.

— Таня ушла? — спросила Соня, входя в переднюю.

— Да… И я чувствую, что никогда ее больше не увижу…

Соня вздрогнула. Все значение этих дней вдруг встало перед нею.» Многие ли из тех, кто сидят там, за этими дверями, встретят Новый год?.. Нет! Даже завтрашний день?

Сумерки падали. Тобольцев внес лампу в кабинет и задернул шторы. Зажег висячую лампу в столовой. Там тоже стоял гул голосов и плавал сизый дым.

— Обед скоро аль нет? — спрашивала нянька, входя в переднюю. — Марья говорит, на плите все уже сгорело…

Тобольцев взял ее за плечи и выставил за дверь.

Пробило пять часов. Катерина Федоровна подошла к мужу, тяжело ступая на всю пятку, «Андрей, скоро ли они уйдут? Меня трясет лихорадка». У нее было больное лицо.

— Я не могу их выгнать!.. — Он поцеловал ее руку.

В шестом часу Софья Львовна вышла первая из столовой. За ней гурьбой все высыпали в переднюю. «Николай Федорыч тут?» — спросила она хозяина и постучалась в кабинет. Через минуту она вышла вместе с ним. Потапов был в какой-то куртке верблюжьего цвета.

— Весь день по морозу бегал, — объяснил он. — Ну, до свиданья, Андрей!.. И горячее тебе спасибо! Коли понадобится, не откажи дать ночлег…

— Ну, еще бы!.. Я так буду рад! Заходи!..

Постепенно стали выходить и из кабинета. Соня спешно простилась и пошла в лечебницу.

Когда Тобольцев запер за последним гостем, он вошел в кабинет. Катерина Федоровна у письменного стола разбирала какие-то обрывки бумаги. У лампы, скомканная в пепельнице, лежала записка, оторванная от блокнота. Она развернула ее.

— Что ты делаешь, Катя?

— Кто здесь был? Что это за буквы вместо подписи?

— Где? — Он вырвал записки… «Разрешите сигнализовать поездам… Стреляют в своих…», «Разрешите рабочим завода…сить друж…», «и выжидать дальнейших дир…» Край был оторван. Затем подпись: «И. К.» Угла не было.

— Дай все бумажки сюда!.. Ищи в корзине… Вон на ковре, у кушетки, еще что-то белеется…

— Записка… и та же подпись… Андрей! Что это значит?

Тобольцев молча жег их на свече.

— Поищи хорошенько, Катя, в пепельницах… под стаканами, вон там…

Она бродила, бледная, заглядывая под кресла, одергивая скатерти на столиках… Не было ничего…

Вдруг она выпрямилась, подошла к столу и стояла перед мужем, суровая и бледная.

— А если б по их следам, сейчас же, вошла полиция, когда они были тут?

— Тогда бы мы пропали, Катя! И мы… И они…

— Да? — Ее глаза сверкнули. — Ты это сознаешь?

— Я в этом ни минуты не сомневался!..

Она вдруг смолкла и закрыла глаза. Она стояла, держась за виски руками… Казалось, земля вдруг дрогнула и поплыла под нею… Раскрылась какая-то бездна и глядела ей в лицо жадными, немыми очами… «Конец!» — поняла она вдруг так ясно, как будто кто-то сказал громко в ее душе это слово.

Она села в кресло и молчала, неподвижно глядя на ковер… Сколько молчала?.. Не помнит… Он тоже замер у стола. И когда она подняла наконец с трудом глаза, — с таким трудом, как будто чья-то железная рука легла на ее затылок и пригнула к груди ее когда-то гордую голову, — она увидала, что он бледен и что даже губы у него белы…

— Ну? — скорее вздохнула, чем произнесла она, и смолкла опять, словно ожидая чего-то… последнего удара, который оборвет ее жизнь…

Он молчал. Только взмахнули его ресницы, и глаза его, сверкающие и большие, устремились на нее с непередаваемым выражением упорства и в то же время мольбы…

Она тихо ахнула, закрыла опять лицо, и плечи ее затрепетали. Это были беспомощные и горькие рыдания женщины, обманутой, раненной в сердце, утратившей самые заветные иллюзии.

— Катя! — беззвучно прошептали его белые губы…

«Это она так плачет?.. Она умеет так плакать?»

Он медленно перешел комнату и тихонько опустился перед нею на колени… Роковое значение этого момента почувствовал он только сейчас, и задрожало не только его тело, но и его душа… Он глядел на белую дорожку пробора между бандо пышных черных волос, на этот лоб и бархатные брови, властные, чудные брови, пленившие его своим индивидуальным изломом, так горестно сжатые сейчас в незнакомом ему выражении. Он глядел на эти тонкие, длинные пальцы, закрывавшие ее лицо, искривленные сейчас страданием; на эти руки артистки, которые он обожал… которые так часто вводили его, покорного и очарованного, в волшебные чертоги поэзии!.. Его руки тихонько, робко обвили ее стан, как будто перед ним была чужая и недоступная ему женщина, а не это знакомое до мелочей и жадно любимое тело, в котором он обожал все: и его смуглый тон, и его пряный, индивидуальный запах, и все его изгибы и линии, даже его недостатки… И как бы нарочно, чтоб углубить его страдание, память чувств в этот роковой миг развернула перед ним мгновенно все, что дала ему эта женщина, ее тело, ее душа, ее темперамент, покоривший, захвативший надолго его капризную фантазию, утолявший его требовательную чувственность, даривший ему минуты божественного экстаза… Он ее любил… Ее одну любил, и никогда не разлюбит! Он это знал… Никогда не забудет, он это знал!.. Какие бездны ни бросила бы между ними жизнь, какие бы женщины ни стали на мгновение между ним и памятью его сердца и нервов, он ее не забудет… Он это знал!.. И все-таки… все-таки он молчал в это мгновение, когда решалась их судьба, когда рушилось их счастье, когда одного слова было довольно, чтоб высохли эти слезы и она вновь улыбнулась ему той властной, чудной улыбкой, которую он любил…

Но этого слова сказать он не мог… Нет!.. Не было силы в мире, которая заставила бы его солгать ей в эту минуту, бросить ей кроху утешения, искру надежды, которых бессознательно ждала ее кричавшая от отчаяния, истекающая кровью душа… Нет!.. В его собственном сердце не было ни смятения, ни колебаний… Кто-то решил за него… Кто-то сказал свое слово… И оно было бесповоротно, как смертный приговор… В эту минуту он глядел на нее, как утопающий, схватившийся за верхушку мачты, перед тем как погрузиться в море, глядит в последний раз на обширный океан, на небо, на краски заката, на все, чем он владел, что он любил и что он теряет, уходя… Он измерил глубину своей утраты… Но ничего изменить, ничего отвратить он уже не мог…

Она рыдала, склоняясь все ниже когда-то гордой головой. Так плачет внезапно ослепший, у которого судьба украла радость. Что заменит ему потухший блеск солнца? Краски неба? Цветы? Улыбку милого лица?.. Так плачет путник, которого ночь застигла в пустыне… Что может его утешить в его трагическом одиночестве? Тобольцев знал, что нет на человеческом языке слов утешения в такие минуты! И он их не искал… Его душа была пуста, как будто вихрь ворвался в нее в эту ночь и унес с собой все, чем он жил еще вчера!

Он встал тихонько и вышел из комнаты, из дома…

Черная ночь обняла его холодными руками… Он оглянулся на освещенные окна кабинета… «Прости, Катя!» — прошептал он… Глаза его были сухи… Душа была пуста…

Катерина Федоровна не ложилась. Осунувшаяся и согнувшаяся, как будто горе сидело на ее плечах, она бродила по комнатам, равнодушная к плачу Лизаньки, машинально кормя ее, когда нянька подносила к ней девочку, и без поцелуя укладывая ее вновь в постельку.