Изменить стиль страницы

— Красиво! — прошептал Потапов.

— А дальше… «Некогда, как святыню, любил он ты должен. Теперь, чтоб расстаться с своею любовью, он должен понять и увидеть, что в святыне его лишь произвол и заблуждение царят. Хищному зверю подобно, свою добычу тогда он похитит!..»

— Какая сила!..

— Не правда ли? И поэзия какая! Мудрено ли, что он долго еще будет властителем дум?.. И если я тебе скажу, Степушка, что эти слова легли в основу моего нового миросозерцания, что в них — мое евангелие, то тебе будет понятно, почему в эту минуту я чувствую себя таким же свободным и одиноким, как и ты!..

Потапов встал с кресла и подошел к портрету. Мягкий свет палевого абажура падал на лицо Лизы, придавая ему теплые, жизненные тоны. Долго, в глубоком волнении, он глядел на портрет.

— Лиза!.. Зачем тебя нет!? — горестно прошептал он.

Вместе они вышли в гостиную.

Зейдман говорил: «Нам бросят когда-нибудь в лицо упрек, что мы сознательно обманывали массы».

— Пусть бр-росают! — гордо возразила ему жена. — К кто бр-росит? Тот, кто с нами, это не сделает. А кто не с нами сейчас, тот нам вр-раг!.. А я тебе скажу: мы не можем, мы не смеем выпустить из рук наших власть над толпой в такой момент! Иначе песня нашей партии спета!

— Браво! — горячо сорвалось у Потапова.

— Скажу даже больше: между нами есть такие, которые верят, что завтра принадлежит нам…

— Блажен, кто верует! — сказал Тобольцев вполголоса, но таким глубоким, трепетным звуком, что все головы обернулись в его сторону. Потапов тихонько пожал его руку.

— Есть такие, которые в этом сомневаются… Но, если б даже мы все тут знали наверно, что нам не опереться завтра на тех, от кого мы ждем помощи, — мы все-таки должны были бы крикнуть массе эту священную ложь!

— Зачем? — горестно сорвалось у Зейдемана.

— Чтоб подсчитать наши силы… Только бой покажет, насколько мы сильны и на кого мы можем рассчитывать!

Поднялся жаркий спор. Но Тобольцев, простившись с Потаповым, потихоньку скрылся. Было пусто и тихо, как в октябрьские ночи, на бульваре. Глубокая тьма опять разлилась по городу и словно утопила его. Ни прохожих, ни извозчиков, ни городовых… Тобольцев шел, улыбаясь тому, что росло в его душе. Четко звучали на морозе его шаги, и в ритме их он слышал: «Камень брошен… Камень брошен…»

Тобольцев подошел к квартире Сони и постучал в угловое окно, где еще горел свет. Мгновенье… и этот свет затрепетал, забегал по потолку и стенам, задрожал в другой комнате, исчез… В сенях, за дверью, послышались легкие шаги. «Это ты?» — расслышал он ее голос. «Это я!» — ответил он громко, потому что сердце его стучало…

Но почему стучало его сердце?

Она откинула крючок. Он вошел, наклоняясь, и запер за собой дверь подъезда. Они стояли в сенях, в темноте. Полоска света слабо тянулась из передней и ломалась на сверкающей мраморной белизной голой ножке Сони. Она была в туфельках, в короткой юбке, с теплым платком на голых плечах, который она крепко держала у горла… Сердце ее так бурно колотилось в груди, что говорить она не могла… Почему она знала, что будет так?.. Все будет именно так?.. Постучится и войдет… и возьмет ее всю… ее, изнемогающую от прозы жизни, от жажды счастья!

Он слышал, что даже зубы ее стучат, но не понял. Слишком далека от нее была его душа!..

— Сонечка, прости! Я испугал тебя… Такой холод здесь! Ты простудишься… Войдем!..

Они вошли в переднюю. Он, такой же рассеянный и далекий. Она, ожидающая, отдающаяся, покорная… На полу стояла свеча. Пламя трепетало от струи холода, тянувшей из сеней, и свеча быстро оплывала. Тобольцев запер дверь. Белые ножки сверкнули, как полированный мрамор. Тобольцев взглянул на них как-то бессознательно и словно опустил это впечатление куда-то глубоко, на дно души… А она ждала, почти не дыша от волнения, вся дрожа с головы до ног перед ним, наполнявшим ее ночи знойными грезами… О! Как далеки, как бесконечно далеки были ее гордые, безумные девичьи грезы!.. Взять его себе всецело? Отнять у сестры, разбив ее жизнь?.. Нет!.. Нет!.. Она его давно поняла. Она и себя поняла… Быть его капризом, его вещью, забавой, забвением?.. Пусть! Не все ли равно? Прекраснее этих минут жизнь ничего не подарит ей!.. Но и без них не стоит жить!.. Она это знала.

— Соня, ты мне нужна завтра с утра. Придешь?

— Да! — точно вздохнула она.

— Но, видишь ли, Соня… Я не хочу скрывать от тебя опасности… У меня соберется завтра… Впрочем… тебе это безразлично кто… Соберутся мои единомышленники. Я дал слово — помочь, чем могу… Нас всех могут арестовать, если проследят… Ты готова к этому? Ты не пожалеешь?

Она молча качнула головкой с выражением беззаветной готовности. Он взглянул в ее лицо. Озаренное снизу свечой, с тенью под глазами, полускрытое волной волос, оно показалось ему чужим. Ее глаза, широко открытые, неподвижные, немые, были полны какой-то огромной, мистической тайны… Она ждала… Вдруг она бессознательно разжала руки, и он увидел ее тело, ее сверкающую грудь… тонкую полоску белорозового мрамора между складками платка… Но и это впечатление он бережно опустил на дно души, как прячут неожиданно доставшуюся драгоценность… Он вынул часы… Пора!..

— Так до свидания, Соня! Помни же: с десяти до шести… Спасибо тебе! — Он взял в руки ее головку, внезапно склонившуюся, как стебель увядшего цветка, и поцеловал ее в лоб.

Его шаги уже четко звучали в переулке, а она все еще стояла недвижно… Платок соскользнул с ее плеч. Полные отчаяния глаза ее тупо глядели на оплывшую свечу…

Тобольцев в эту ночь вернулся поздно с митинга и долго не мог заснуть и согреться. Он поймал себя на том, что крался в свою комнату и, отворяя парадную дверь своим ключом, задыхался от волнения. Но жена его, разбитая ожиданием и страхом, уже спала… «Слава Богу!..»

В девять утра он проснулся, словно что толкнуло его, и сварил себе кофе. В половине десятого раздался звонок. Жена еще спала. «Какая небывалая аккуратность для интеллигентов!» — подумал Тобольцев и пошел отворять сам.

Вошли двое: высокий, тонкий брюнет еврейского типа, с прекрасными и печальными глазами, и хмурый маленький блондин.

— От кого? — спросил Тобольцев, пронзая их загоревшимся взглядом.

— От Софьи Федоровны, — мягко улыбнулся брюнет.

«Какая чудная улыбка! Он похож на Бёрне[290]…»

Они крепко пожали руку Тобольцева.

— Пожалуйте сюда! — сказал он, сияя глазами, и отворил дверь кабинета. — Будьте как дома! Кофе хотите?

— Нет, спасибо… Вот если засидимся, тогда самоварчик. Вас предупреждали, что мы можем остаться до пяти?

— Да, да… Шесть человек?

Блондин переглянулся с брюнетом и пожал плечами.

— Трудно сказать, — вяло ответил он. — Будут курьеры…

— Ну, это дело ваше, господа! Я вам не мешаю… Мне только хочется вам задать один вопрос: скажите… вы, конечно, понимаете все значение этого дня?.. Эти дни исторические… Но… готовы ли вы к поражению?.. Или же вы твердо уверены в победе?.. Не отвечайте, если находите это неудобным. Но меня интересует психология революционера.

Печальные и кроткие глаза обласкали словно все лицо Тобольцева, когда брюнет слабо улыбнулся.

— Мы плывем по течению. Что мы можем сказать кроме этого?

— О! Это еще далеко от энтузиазма, который один зачастую создает успех!.. Кстати, известно ли вам, что, несмотря на данные директивы, вчера некоторые заводы закрылись и с флагами и песнями шли снимать других?

— Да, да!.. К сожалению, это так… Мы не можем направить движение в русло, не можем придать восстанию организованные формы… Все разбивается о настроение масс… Оно достигло такой высоты и напряжения…

— Ах, да разве не в этой стихийности вся ценность данного момента, как это было в октябре?

— Все это так! Но мы предвидим ряд промахов и гибельных ошибок, — вмешался угрюмо молчавший блондин.

Брюнет опять улыбнулся своей красивой улыбкой.

— Что делать? Мы сожгли за собой корабли… Судить нас будет история…

вернуться

290

Берне Людвиг (1786–1837) — немецкий писатель и публицист, один из глашатаев так называемого христианского социализма.