Изменить стиль страницы

Средство разъединить две высокие особы дадут обстоятельства. Помочь этим обстоятельствам.

Самым удачным и ловким было бы возбудить в королеве гордость — этот венец целомудрия. Нет никакого сомнения, что несколько пылкая попытка кардинала оскорбит чуткую и обидчивую женщину. Такие натуры, как королева, любят поклонение, но боятся энергичного нападения и всегда отвергают его.

Да, это средство верное. Посоветовав г-ну де Рогану свободно объясниться в любви, вызвать в Марии Антуанетте отвращение, антипатию, которые навсегда отдалят не принца от принцессы, но мужчину от женщины, самца от самки. Таким способом приобрести оружие против кардинала и парализовать все его маневры в великий день начала военных действий.

Пусть так. Но еще раз: вызвать у королевы отвращение к кардиналу — значит нанести удар только по кардиналу; это значит предоставить добродетели королевы сиять по-прежнему, то есть отпустить на волю эту принцессу, предоставить ей ту свободу высказываний, которая облегчает любое обвинение, подкрепляя его весомостью власти.

Что нужно — так это улику против г-на де Рогана и против королевы; нужен обоюдоострый меч, разящий направо и налево; разящий, едва его выхватят из ножен; разящий, рассекая сами ножны.

Что нужно — так это обвинение, которое заставило бы побледнеть королеву, которое заставило бы покраснеть кардинала; обвинение, которое, распространившись, оградило бы от чьих угодно подозрений Жанну, наперсницу двух главных виновников.

Что нужно — так это комбинацию, под защитой которой Жанна могла бы при случае сказать: «Не обвиняйте меня, или я обвиню вас; не губите меня, или я погублю вас. Сохраните мне мое богатство — я сохраню вам честь».

«Да, тут стоит постараться, — подумала коварная графиня, — и я постараюсь. Мое время отныне оплачено».

И в самом деле, г-жа де Ламотт зарылась в мягкие подушки, подвинулась ближе к окну, нагретому ласковым солнцем, и перед лицом Бога и его светила углубилась в размышления.

V

ПЛЕННИЦА

Пока графиня была охвачена волнениями и задумчивостью, на улице Сен-Клод, напротив жилища Жанны, происходила сцена иного рода.

Господин де Калиостро, как помнит читатель, поселил в прежнем особняке Бальзамо беглянку Олива́, преследуемую полицией г-на де Крона.

Мадемуазель Олива́, сильно напуганная, рада была возможности скрыться разом от полиции и от Босира; теперь она жила уединенно, спрятанная, дрожащая, в этом таинственном жилище, скрывавшем столько ужасных драм, увы, более ужасных, чем трагикомическое приключение мадемуазель Николь Леге.

Калиостро окружил ее заботой и предупредительностью. Молодой женщине нравилось покровительство этого знатного вельможи, который ничего не требовал, но, по-видимому, многого от нее ожидал.

Однако на что он надеялся? Вот о чем тщетно спрашивала себя затворница.

Для мадемуазель Олива́ г-н де Калиостро, этот человек, укротивший самого Босира и посрамивший полицейских агентов, был настоящим богом-спасителем. К тому же он был сильно в нее влюблен, ибо был почтителен.

Самолюбие Олива́ не допускало мысли, что Калиостро может иметь на нее другие виды, кроме как сделать ее со временем своей любовницей.

Для женщин, утративших добродетель, ее заменяет вера в то, что их могут любить почтительно. Вяло, бесплодно, мертво сердце, которое не рассчитывает больше на любовь и на почтение, сопровождающее любовь.

Итак, Олива́ в глубине своего убежища принялась строить воздушные замки, химерические замки, где, надо признать, весьма редко находилось место для бедняги Босира.

Когда по утрам она, надев на себя все украшения, которыми Калиостро заполнил ее туалетную комнату, разыгрывала знатную даму и воспроизводила во всех нюансах роль Селимены, она жила одним — тем часом, в который Калиостро дважды в неделю являлся осведомиться, хорошо ли ей живется.

Тогда в своей красивой гостиной, среди роскоши материальной и роскоши духовной, малютка в упоении признавалась себе, что вся ее прошлая жизнь состояла из разочарований и ошибок, что, вопреки утверждению моралиста «Добродетель приводит к счастью», именно счастье неминуемо приводит к добродетели.

К сожалению, в здании этого счастья недоставало одного элемента, необходимого для его прочности.

Олива́ была счастлива, но она скучала.

Книги, картины, музыкальные инструменты мало ее развлекали. Содержание книг не было достаточно фривольно, а те, что были нескромными, она перечитала слишком быстро. Картины остаются одними и теми же для того, кто раз уже видел их (это суждение Олива́, а не наше), а музыкальные инструменты только скрипят, а не поют под неумелыми руками.

Надо признаться, что Олива́ скоро стала страшно томиться от своего счастья и нередко со слезами сожаления вспоминала о приятных утренних часах в былое время у окна на улице Дофины, когда она, магнетизируя взглядом улицу, заставляла всех прохожих поднимать головы.

А как приятны были прогулки по кварталу Сен-Жермен, когда кокетливая туфелька на каблуке в два дюйма высотой придавала ступне такой сладострастный изгиб! Каждый шаг прогуливающейся красавицы был триумфом; у восхищенных прохожих невольно вырывались возгласы — то испуга при мысли, что она может оступиться, то вожделения, когда ножка открывалась выше подъема.

Вот о чем думала Николь, сидя взаперти. Правда, что агенты господина начальника полиции были очень страшные люди; правда, что исправительное заведение, где женщины влачат свои дни в печальном и постыдном заточении, был много хуже кратковременного и роскошного плена на улице Сен-Клод. Но стоит ли быть женщиной, с правом на прихоти, если не имеешь возможности иногда бунтовать против добра и превращать его во зло хотя бы в мечтах?

К тому же, человеку скучающему все скоро начинает рисоваться в мрачных красках. Николь после сожалений о прежней свободе стала тосковать по Босиру. Надо сознаться, что женщины ничуть не изменились с того времени, когда дочери Иуды накануне брака по любви отправлялись в горы оплакивать свое девство.

Мы дошли до дня печали и гнева, когда для Олива́, лишенной всякого общества, всяких зрелищ вот уже две недели, начался самый тяжелый период тоски.

Перепробовав все занятия, не смея ни подойти к окну, ни выйти из дома, она стала терять аппетит желудка, но не аппетит воображения; наоборот, последний возрастал по мере того, как уменьшался первый.

В такую минуту душевной тревоги ее неожиданно в неурочный день навестил Калиостро.

По своему обыкновению, он вошел через калитку дома и, миновав недавно разбитый садик во дворе, подошел к ставням помещения, занятого Олива́, и постучал в них.

Четыре удара с некоторыми промежутками должны были, как было условлено, служить для молодой женщины сигналом, по которому она отодвигала задвижку: она сочла не лишним потребовать ее, чтобы оградить себя от посетителя, снабженного ключами.

Олива́ не подумала, что предосторожности могут оказаться бесполезными для охраны добродетели, которая подчас ее тяготила.

По сигналу, данному Калиостро, она открыла задвижку с быстротою, которая ясно свидетельствовала о том, как нужен ей собеседник.

С живостью, свойственной парижской гризетке, она бросилась навстречу своему благородному тюремщику, чтобы приласкаться, и сердито, хрипло, отрывисто воскликнула:

— Сударь, я скучаю, знайте это!

Калиостро посмотрел на нее и слегка покачал головой.

— Вы скучаете, — сказал он, притворяя дверь, — увы, милое дитя мое, скука — противная болезнь.

— Я себе здесь опротивела. Я здесь умираю.

— В самом деле?

— Да, у меня появляются дурные мысли.

— Ну-ну, успокойтесь, — заговорил граф таким тоном, как будто успокаивал болонку, — если вам здесь нехорошо, то не гневайтесь слишком за это на меня. Приберегите весь свой гнев для господина начальника полиции, вашего врага.

— Вы меня выводите из себя своим хладнокровием, сударь, — сказала Олива́. — По мне, любой гнев лучше всех этих нежностей… Вы всегда находите средство успокоить меня, и это-то меня бесит.