Накануне Октябрьского праздника по городу разнеслись слухи, что фашисты в Центральном сквере и возле городской управы казнили группу партизан. Мария Калашникова услыхала, что среди первых повешенных есть медицинские работники.

Вечером Витя пришла домой сама не своя. Она ни с кем не разговаривала, неохотно ела, хотя до этого на аппетит не жаловалась.

— Чего ты загрустила, Витя? Может, заболела? — встревоженно спросила Мария Федоровна.

— Нет, я совершенно здорова.

И больше — ни слова.

А ночью слышно было, как ворочалась она с боку на бок, часто поправляла одеяло, глубоко вздыхала.

Утром после завтрака сказала Марии Федоровне:

— Пойдем смотреть повешенных.

— Что ты надумала! — удивилась та. — Нашла что смотреть. И не думай, я не пойду!

— Я прошу тебя, идем.

— Нет, не хочу. Боюсь.

— Мне нужно сходить, слышишь! Нужно! Товарищи поручили уточнить, кто казнен.

В голосе ее звучала решимость — она не только просила, но и требовала. Мария Федоровна очень любила сестру и не могла отказать, если та что-нибудь настойчиво просила.

— Но я боюсь, что мне станет там дурно.

— Возьми себя в руки и держись. Мы должны подготовиться ко всему... Время такое...

Быстро одевшись, они пошли в самый центр города.

Стояла пора листопада. Осенний ветер сгибал оголенные ветви могучих деревьев в сквере. Мария Федоровна и Витя издалека увидели, что на суку под напором ветра качаются двое повешенных. От этого жуткого зрелища у женщин подкосились ноги. Витя первая опомнилась, крепко сжала локоть сестры и зашептала:

— Держись, не дай бог, заплачешь — смерть! Не подавай вида, что взволнована, за нами следят.

По боковым аллеям сквера прогуливались какие-то типы. Они подозрительно, внимательно присматривались к тому, как пешеходы реагируют на увиденное: а может, кто-нибудь не выдержит и выдаст себя. Так и есть: одна молодая женщина остановилась возле покойников, подняла вверх голову, и по ее щекам покатились крупные слезы. Сразу же со стороны цветочного магазина подскочили два шпика. Они подхватили женщину под руки и повели по направлению к театру имени Янки Купалы. Женщина отбивалась, плакала, кричала, а они закрыли ей рот и толкали, тащили. Все это произошло на глазах у сестер.

— Видишь, что ждет нас, если не выдержим, — снова прошептала Витя. — Идем скорей, скорей!

На суку висели женщина и мальчик лет тринадцати. Тоненькая, худая шея мальчика была почти совсем перерезана проволочной петлей. Лицо трудно было разглядеть, так его изуродовали фашисты перед повешением. А внизу, возле фонтана, одной рукой обхватив за шею бронзового лебедя, а другой будто защищаясь от удара, глядел на виселицу маленький бронзовый мальчик.

Одежда на женщине была изорвана. Виднелись раны. К груди прицеплена дощечка с надписью: «Мы партизаны, стреляли по германским войскам».

Пройдя почти возле самых ног повешенных, сестры, задыхаясь от горя, ужаса и слез, поспешили дальше от этого места.

Когда вышли из сквера, Витя сказала:

— Так и есть, это она, Ольга Щербацевич. Секретарь парторганизации инфекционной больницы. А вместе с нею — сын. Теперь пойдем к городской управе.

Возле управы гитлеровцы повесили родственников и хороших знакомых Ольги Щербацевич. Одного из них узнала Витя:

— Обрати внимание на того, который в сером костюме. Я его хорошо знаю.

Это были первые повешенные в Минске.

Ольга Федоровна Щербацевич, как и многие другие минчане, не раздумывала над тем, что делать в тяжелую для Родины годину. Хотя белорусскую землю топтали вражеские солдаты, люди не переставали быть советскими. Для Ольги Федоровны было ясно, что ее задача — всемерно помогать советским людям уничтожать врага.

Работая в больнице, она присматривалась к раненым командирам и бойцам Красной Армии. В скором времени значительная группа командиров перебралась из больницы на квартиру Щербацевич и ее родственников Янушкевичей, а также к Константину Трусу, хорошему знакомому Ольги Федоровны. У многих еще гноились раны, но полного выздоровления ждать было нельзя, ведь, как только советский боец вылечивался, его направляли в лагерь для военнопленных. Оттуда две дороги: одна — в лагеря смерти, другая — в рабство в Германию.

Из больницы Ольга Федоровна регулярно приносила бинты, медикаменты, сама лечила раненых. Избавившись от ежеминутной угрозы быть направленными в лагеря, они быстро поправлялись. А когда раны зажили, одна группа договорилась перейти линию фронта. Вместе с ними решила идти со своим сыном Володей и Ольга Щербацевич.

Из города выходили по двое-трое. Первыми шли Борис Рудзянко и Володя Щербацевич. Около сорока километров прошли без каких-либо происшествий.

И только в одной деревне полицейский патруль задержал Рудзянку и Володю — документы их вызвали подозрение. Беглецов арестовали.

Сердце матери изболелось в тревоге. Все валилось из рук, и днем и ночью перед ее глазами стоял сын. То он представлялся веселым и своевольным, каким она видела его не раз накануне войны, то тревожным, молчаливым, каким он стал после первых бомбежек; то представлялось, как в полиции издеваются над ним, слабым, беспомощным мальчиком. Она гнала от себя такие мысли, а они все чаще и настойчивей лезли в голову.

Потом ночью на квартиру явилась полиция безопасности и СД. Ее привел Рудзянко. Пряча взгляд от людей, с которыми он совсем недавно собирался перейти линию фронта, предатель называл фашистам фамилии всех, кто кормил, поил, одевал его, кто помогал ему и другим командирам убежать из больницы, чтобы пробраться на восток. Показал квартиры родственников и знакомых Ольги Щербацевич, и тех сразу же арестовали.

Всю группу Ольги Щербацевич жутко истязали. На глазах у матери издевались над Володей, полосуя резиновыми плетками худенькое мальчишеское тело. Она бросалась к палачам, чтобы подставить себя под удар, прикрыть сына. Тогда били ее изо всей силы, приговаривая:

— У нас хватит плетей для всех.

Только возле виселицы она снова увидела сына. Его привезли в кузове грузовой автомашины.

Связанный проволокой, он не мог стоять на ногах, палач держал его за воротник.

— Сыночек, родненький, любый мой... — Рванулась к Володе, но другой палач стукнул ее пистолетом по голове и потащил назад.

Володя поднял опухшие веки и слабо, беспомощно улыбнулся.

— Выродки, звери, — кричала Ольга Федоровна, — дайте мне хоть с сыном проститься...

— Ничего, на том свете встретишься, — издевательски проговорил палач, набросив ей петлю на шею.

В то же мгновение другой фашист затянул петлю на шее мальчика. Машины рванулись с места, и двое безвинных — мать и сын — судорожно затрепетали в воздухе.

А неподалеку, на боковой аллейке, стоял предатель Борис Рудзянко со своим шефом из Абвера — военной фашистской контрразведки. Шеф говорил новому холую:

— Любуйся на дело своих рук и хорошо запомни, что коммунисты не простят тебе этого. Теперь у тебя только одна дорога — с нами. И служить ты будешь всей душой. Если что-нибудь сделаешь не так, я собственной рукой с наслаждением застрелю тебя. Заруби себе это на носу.

Предатель ничего не ответил. Он знал, что шеф выполнит свое обещание.

В вершинах могучих тополей, кленов и ясеней пронзительно свистел ветер. По небу плыли низкие, грязные тучи, начал моросить мелкий холодный дождь вперемежку со снежной крупой.

Город коченел от холода и бесприютности.

Трудно определить, что наложило свой отпечаток на юго-восточную окраину Минска за Червенским рынком: может, река Свислочь, которая прихотливо вьется в низких, заросших осокой берегах, может, железная дорога, что проходит почти по самым огородам. Такая же окраина, как все, и вместе с тем не похожа на другие. Тут господствует какая-то особенная тишина, провинциальность. Кажется, что это не часть города, а большая старая деревня с одноэтажными домами, заборами, цветами и садиками. Окна в домах — с украшенными узорной резьбой наличниками. С первого взгляда дома здесь как близнецы, но если внимательно присмотришься, то увидишь, что все они совершенно разные, как и их хозяева.