Колонна растянулась до самой Комаровки, и стрельба слышалась по всему городу.
Пленные бежали кто куда, но всюду их догоняли фашистские пули.
Парень, притаясь в руинах, прижался к высокой толстой кирпичной стене. Сюда, наверно, никто не заглянет. Но не о себе он думал теперь. Нет, его сердце было по ту сторону стены, где текла кровь его братьев, его товарищей.
Совсем недавно, так же как сейчас их, вели его по этой улице незнакомого города. И он шагал, обшарпанный, обросший, голодный и униженный. Какая ненависть родилась тогда у него в душе!
Никогда в жизни он не переживал с такой силой этого чувства. Всегда веселый, беззаботный, он мог иногда обидеться, разозлиться на кого-нибудь, даже очень разозлиться, но спустя короткое время забывал и о своих обидах и о своей злости. Как всякий физически здоровый человек, которого природа наделила красотой и большой силой, он не имел оснований быть чем-нибудь недовольным, а тем более ненавидеть кого-нибудь. Жизнь улыбалась ему даже тогда, когда порой своевольно подставляла ножку.
С детских лет приученный к преодолению трудностей, к физическому труду, он не обращал внимания на мелкие житейские неполадки.
«Тяжело сегодня? — рассуждал он обычно. — Ну так что же, переживем, а завтра легче будет».
Потому и любили его товарищи и на работе и в армии.
Совсем недавно, несколько недель назад, началась война. И за такое короткое время он хорошо изведал науку ненависти.
Их часть разбили еще за Барановичами, неподалеку от его родных мест. Мать в то время как раз гостила у брата, жившего под Барановичами. Давно она не виделась с ним: судьба бросала мать по белому свету, и только в старости довелось попасть в родную деревню Грабовец.
Попала, да в лихое время.
Неожиданно грянула война, и сын даже не простился со своей доброй, нежной старенькой матерью. В первый же час боя на самой границе младший лейтенант Иван Кабушкин урвал минуту, чтобы забежать домой и сказать молодой жене:
— Бросай все, дорогая, да быстрей выбирайся на восток. Сейчас отходят последние автомашины с семьями... Береги себя, Томочка...
Она обняла его за шею:
— Не оставлю я тебя, Жан, не оставлю... Медсестрой останусь, Жан...
Всегда она так ласково звала его — Жан. И он привык к этому новому имени.
— Нельзя, родная, никак нельзя. И раздумывать некогда. Добирайся до Казани, там устраивайся на старой нашей квартире или где-нибудь поблизости. Война окончится, там буду искать тебя... А теперь беги быстренько, беги...
Он схватил ее своими сильными руками спортсмена и, поцеловав в глаза, губы, щеки, шею, отнес к машине.
Густой столб пыли, поднявшийся за кузовом, скрыл ее...
Иван бросился к своим позициям. Бой заканчивался. По приказу командира часть отходила.
Зацепившись за выгодный рубеж, снова заняли оборону. Два дня слились тогда в один нестерпимый, душный, кровавый гул. Кто остался жив, кто погиб — Иван не знал. Все было окутано багровым туманом. И солнце было ярко-красное, и небо, и лес. Оглушенный взрывом снаряда, Иван ожесточенно стрелял в метавшиеся перед ним фигурки.
Из его подчиненных уже никого поблизости не было. Последний уцелевший пулемет с патронной коробкой он оттянул за небольшой пригорок, пристроился там и снова стрелял, с тревогой наблюдая за тем, как кончаются патроны. Ждать боеприпасов было неоткуда — кругом враги.
И не слыхал, как сзади на него навалилось несколько гитлеровцев. Рывком стряхнул их с себя, но врагов, видимо, прибавилось, они снова навалились на лейтенанта и прижали к земле. Один из фашистов ударил его прикладом автомата по голове.
Потом его повели. Вот так вели, как этих, которые полегли только что на улице. Под палящим солнцем, в изорванном обмундировании, покрытого соленой от пота пылью, голодного. Гнали не на запад, а на восток, к Минску. Фашисты были уверены, что Минск займут с ходу, и заранее наметили там лагеря для военнопленных.
Пригнали в Минск через день-два после того, как здесь обосновались штабы. Иван Кабушкин был в Минске впервые. Он не знал ни названий улиц, ни плана города. Запомнилось только, что вели как раз по той улице, на которой фашисты теперь расстреляли сотни пленных.
Город напоминал разворошенный, подожженный муравейник. Бесконечные бомбежки превратили его улицы и кварталы в груды руин. Люди метались, не знали, как и где избавиться от беды, которая свалилась так нежданно-негаданно. Одни выбирались на восток, другие нескончаемым потоком заполняли улицы, ища здесь хотя бы временное пристанище.
Горе, тяжелое, нестерпимое горе обжигало сердце. Иван Кабушкин впервые по-настоящему узнал тогда, что такое ненависть.
А потом лагерь возле Парка челюскинцев, за колючей проволокой, где с пленными обращались хуже, чем со скотиной. Правда, в первые дни охмелевшие от победы фашисты, пытаясь подкупить местное население, отпускали домой всеннопленных-минчан. Нужно было только, чтобы какая-нибудь женщина пришла в лагерь и признала пленного своим мужем, братом или отцом.
Иван познакомился со многими пленными. Как бы тяжело ни было, он не мог оставаться без друзей, замкнуться в себе. Рядом с общей бедой его собственная казалась маленькой, мизерной.
Нашлись бойцы родом из Минска. Одного из них, которого тоже звали Иваном, отыскала жена. Почерневший, запыленный, с пересохшими губами, солдат порывисто обнимал молодую женщину, и скупые мужские слезы падали на ее щеки, на чистенькую, беленькую кофточку. Иван Кабушкин посматривал на них сбоку, и вдруг у него родилась смелая мысль.
— Добрый день! — приветливо поздоровался он с молодой женщиной после первых минут ее свидания с мужем. — Поздравляю вас со встречей.
Женщина подозрительно посмотрела на него: есть с чем поздравлять! Разве так мечтали они встретиться? Хоть и то верно — большое счастье, что муж живой и почти здоров. Очень исхудалый, правда, но это ничего, лишь бы забрать его отсюда. Все это Иван Кабушкин прочитал на лице молодой женщины.
— Это Жан, — сказал солдат. — Так все его зовут.
Они пожали друг другу руки: женщина — робко, Иван, или Жан, как он назвал себя, — решительно, крепко, так, что она чуть не вскрикнула.
— У меня к вам просьба, — тихо проговорил он. — Сделайте, чтобы и меня вывели отсюда, когда за Иваном придете... И за меня попросите начальство...
И отошел в сторону, не ожидая ответа. Солдат Иван попросил жену:
— Сделай, Марыся, парень он товарищеский, надежный...
Когда она ушла, Кабушкин отвел Ивана в сторону и спросил:
— Найдет она мне родственников в Минске?
— Найдет! Она у меня такая: если нужно, так из-под земли найдет. Дай бог каждому...
На другой день Мария пришла в лагерь с двумя девушками. Одна из них, постарше, с черными бровями и черной длинной косой, внимательно приглядывалась к пленным и, когда Иван Кабушкин стал рядом со своим новым другом, взяв его за локоть, с криком-причитаниями бросилась к Кабушкину:
— А мой же ты дорогой, а мой же ты родненький!.. — и повисла на шее у Ивана, спрятав лицо на его широкой груди. — Наконец-то я встретила тебя... Если бы не добрые люди, не нашла бы...
Услыхав этот крик, стали оглядываться и пленные и немцы. Обняв девушку и целуя ее, Иван сказал ей на ухо:
— Немного меньше пыла... Слишком уж много шума... Вон все смотрят...
— Это хорошо... Пусть смотрят, — тихо ответила она и снова громко заговорила: — Я уж и не надеялась тебя увидеть. Какое ж это счастье, что мы встретились!..
В тот же день его выпустили из лагеря. Об этом позаботилась новоявленная жена. Она привела его к себе на квартиру, в деревню Столовую, на самой окраине города. Через знакомых отыскали ему хорошую гражданскую одежду: два костюма — светлый и темный, туфли, сорочки.
Нелегко было подобрать одежду для такого богатыря. Но односельчане и хорошие знакомые из Минска помогли. Никто не спрашивал, для кого эта одежда. Если просят, значит, нужно.
В тот же день Жан (так называл он сам себя и так звали его другие) совсем переменился: старательно побрился, помылся, наодеколонился, чисто оделся. Теперь трудно было в этом красивом парне узнать того младшего лейтенанта, который с окровавленной головой понуро шагал в колонне пленных красноармейцев.