сложиться в привычную для русского добрую складку?

Вот он взглянул на свои часы и встал, взяв с подоконника портфель, но губы все еще не раскрыл,

позволив мне таким образом втихомолку сделать еще два маленьких шага к двери. Не раскрывая губ, он

подошел к матери, обнял ее свободной рукой за плечи, прикоснулся мимоходом щекой к ее седой голове и

заторопился к выходу. И даже дверь он толкнул, не раскрывая губ. И только выйдя в сени, вдруг неожиданно

обернулся ко мне и сказал раньше, чем я успел раскрыть свой собственный рот:

— Ну что ж, пойдемте, подумаем, как выгоднее распределить ваше время, раз уж вы решили у нас

остаться.

Как остаться? Кто сказал — остаться? Я вышел вслед за ним в сени, удивленно глядя на его широкую

спину, уже заслонившую от меня выход на крыльцо. Разве я сказал ему, что останусь? Я же не сказал. Но беда в

том, что я, кажется, и не возразил на его предложение. Вот в чем был мой промах. И, пользуясь тем, что я на

какой-то момент оказался в сенях один, кулак мой несколько раз прикоснулся к моему бедному черепу.

Председатель вдруг обернулся и спросил, заглядывая с крыльца в сени:

— Упало что-то?

Из комнаты в сени выглянули его мать и дочь. Мать сказала:

— Гулкое что-то упало, кадушка вроде…

И девочка подтвердила, оглядывая пол:

— Верно, бабушка, гулкое, И как будто даже поскакало, а потом покатилось.

Я тоже поискал вокруг себя глазами. Но что поскакало? Что покатилось? Жизнь моя поскакала галопом

по их непонятной России. Планы и надежды мои к черту покатились.

17

Председатель привел меня по главной улице к себе в контору, где уже сидели люди, дожидаясь его по

всяким делам. С нами вместе туда прибежала его девочка. Он сказал ей:

— Сбегай-ка, узнай, дома ли Нил Прохорыч. И если дома, скажи, пусть зайдет в контору: мол, дело есть.

— И, оборотясь ко мне, он пояснил: — Сюрпризик для вас у меня будет.

Я промолчал. Если то, что со мной происходило у них до сих пор, не считалось пока еще сюрпризом, то

как же выглядел сюрприз? Скоро я узнал, как он выглядел. В контору вошел, не снимая кепки, рослый пожилой

человек с белыми усами и бровями на широком коричневом лице. Председатель сказал ему:

— Вот познакомься, Нил Прохорыч. Земляк твой. Из Финляндии к нам приехал.

Пожилой человек сказал: “Очень приятно”, — и сел в сторонке, не глядя на меня. Произнес он эти два

слова таким тоном, как если бы сказал: “Э-э, черт его принес!”. И по этому тону я сразу догадался, кто он такой.

Что из того, что его не звали Иваном? Зато он был одним из тех, кто отведал наших лагерей. И когда он уселся

на скамью у стены, вынув из кармана серых штанов кисет с махоркой, мысли его заработали, конечно, только в

одном направлении: как бы поудобнее пристукнуть меня. Обдумывая это, он свернул из куска газеты кулек, в

который вместилось бы граммов двести крупы, вытянул его в длинную тоненькую трубочку, надломил ее

посредине и наполнил махоркой. Затянувшись и пустив первый удушливый клуб дыма к потолку комнаты, и без

того уже наполненной дымом, он спросил председателя:

— А за какой надобностью?

Председатель пояснил:

— С жизнью нашей познакомиться для установления дружеских контактов.

— Давно пора.

Сказав это, пожилой человек принялся выпускать изо рта новые клубы дыма. Вступать со мной в

разговор он, как видно, не собирался и смотрел своими сердитыми светлыми глазами на кого угодно, только не

на меня. Председатель сказал:

— Что же вы приумолкли? Потолковали бы между собой да выяснили, кто откуда. Может, соседями

были?

Председатель уже знал из моего паспорта, откуда я родом, но, должно быть, успел забыть. Пришлось

напомнить ему еще раз:

— Я из Кивилааксо. Это середина Финляндии.

Он кивнул. И другие тоже проявили к моим словам интерес. А было их человек пять, не считая трех

девочек, стоявших у открытого окна с дочуркой председателя. И все пятеро курили, даже два совсем молодых

парня.

Пожилой человек сказал, глядя в их сторону:

— А я с Карельского перешейка.

Председатель, перебиравший на столе бумаги, живо к нему обернулся:

— Вот ты бы и рассказал, Нил Прохорыч, как там жилось, на перешейке.

Тот проворчал:

— Как жилось? Обыкновенно жилось. Что помнил, уже давно рассказал. А теперь и язык забыл. Помню

вот “пуукко” — ножик по-ихнему. Это которым в бок шпыняют, когда дерутся.

— А еще что помнишь?

— А еще: “Тахотко селькя?”. Это вроде как бы: “Хочешь, поколочу?”.

— И все?

— Нет, помню еще: “Перкеле, саатана!”. Это ругательство у них такое. Поначалу, стало быть, “тахотко

селькя”, потом “перкеле”, а уж потом это самое “пуукко” в бок.

— А тебе что, разве случалось отведать этой “пуукки”?

— Было дело. Жили там по соседству два паренька, Суло и Ааро. Так, ничего ребята. Игрывали вместе.

Обручи по дороге гоняли. На санях, на лыжах катались. Вместе, можно сказать, выросли, только в школы

разные ходили. А потом, гляжу, завелись у них ножички, и дружба не та стала. Чуть что заспорим — они за

ножи! Без ножей уж никуда. Привыкли к ним. Помню, как-то Суло потерял в лесу свои ножик. Вот горя-то

было! А я в ту пору уже работал: почту носил из Кивенапы в богатые дома. Договорился с матерью и купил ему

в подарок новый нож. Обрадовался, принял. А потом как-то встретил меня и говорит: “Не думай, что спасибо за

нож скажу. Ты сам же украл его у меня, а потом испугался и вернул. Все вы, рюсси, воры”. “Рюсси” — это у них

такое ругательное слово для нас, русских, есть. А то еще подловили они меня вдвоем ночью. В семнадцатом

году это было, в конце лета. Мы уже к тому времени парнями стали. Вижу — выпивши оба. Суло говорит:

“Конец тебе пришел, рюсся! Молись своему богу!” — а сам в грудь мне ножом норовит. Ну, силенка в то время

у меня уже была. Дал я одному, другому, вырвался от них, но все же по руке они меня задели, вот здесь. Неделю

с повязкой ходил. И вдруг — что за диво! Гляжу, заявляются оба прямо ко мне домой. Оказывается, извиняться

пришли. Тронуло их, что я ленсману на них не пожаловался. Ну, извинились, разошлись, а осенью встречают

меня опять вечерком и говорят: “Ну, рюсся, уходи-ка лучше совсем из наших мест, а то плохо тебе будет!”. И

опять ножами грозят. Я внимания не обратил, но недельку спустя обстрелял кто-то наш дом ночью и стекла

выбил. Пришлось бумагой заклеивать, чтобы не замерзнуть. Ну, мать видит, что дело плохо, продала за

бесценок халупу да в Россию из этой самой Финляндии. Так-то вот! Правда, родился я там, и отец мой там жил,

и дед, но…

Тут он взглянул на председателя и развел руками.

Я сказал, чтобы сгладить его обиду:

— Зато теперь ваша родина опять к вам перешла.

Он ответил, не глядя на меня:

— А иначе и быть не могло.

Председателю, как видно, тоже захотелось немного смягчить его сердце, и он сказал:

— Не все же там такие были, как твои дружки-приятели. В целом-то народ не может быть плохим. Ты о

народе финском что-нибудь скажи.

Тот пожал плечами.

— Что сказать? Народ как народ. Собой видный и к работе строгий. Без дела у них не шлындают. Разве

что по воскресеньям, когда садятся они в свои кярри — это двуколки у них такие — и катят в кирку богу

молиться. А так очень работящий народ.

— И честный, говорят. Верно это?

— Верно.

Докурив свой кулек с махоркой, он раздавил его остатки в пепельнице на столе председателя и добавил:

— Да, это у них есть, конечно. И дело с ними иметь можно. Дай вот любому из них свою казну

сельсоветскую, — тут он кивнул головой вбок, имея в виду меня, — прямо так дай, не пересчитывая, и попроси

передать ее кому-нибудь хоть на другом конце света. Передаст все до копейки, можешь не проверять. Но