документы, и вопросы его ко мне складывались в такую форму, будто он сам же и отвечал мне на них,

деликатно избавляя меня от этого труда:

— Значит, ходите, смотрите, изучаете? Это хорошо. Давно пора. С этого бы нам и начинать, а не с драки!

Я больше кивал, чем говорил. О чем стал бы я говорить? О чем говорить, если голос мой застрял у меня в

глотке? Да, я ходил и смотрел. Мог ли я не смотреть? Если бы я не смотрел, то вместо севера потащился бы

куда-нибудь на юг, в Сахару, или сбился бы с их дороги, у которой нет канав, и ушел бы по их пшенице

напрямик к Австралии, или уперся бы лбом в стену их домика и топтался бы на месте. Нет, я смотрел, конечно,

и даже очень старательно, иначе не увидел бы воду у них в углу возле печки, не увидел бы эту женщину, из

которой так неудержимо рвались наружу ее яркость и пышность, не увидел бы, как она внесла в дом два чугуна

с чем-то вкусным и горячим, сваренным где-то там, на летней плите, не увидел бы места за столом, куда меня

пригласили сесть. И уж наверно рука моя потянулась бы мимо хлеба, а ложка ткнулась бы мимо тарелки, если

бы я не смотрел. Но у меня она не ткнулась мимо тарелки, перекачивая из нее в мой рот их ароматный, вкусный

борщ, и когда тарелка опустела, я продолжал крепко держать ложку в руках, следя взглядом за черными косами

хозяйки, ползающими туда и сюда по ее широкой гибкой спине, пока она возилась у своих чугунов. А когда она

обернулась, одарив меня вниманием своих крупных темно-карих глаз, неведомо от какой богини переданных ей

в наследство, я опять-таки смотрел на нее не отрываясь, и, будь у меня хвост, он бы непременно вильнул вправо

и влево для пущей выразительности. Но она и без того догадалась взять от меня тарелку, спросив лишь для

вида:

— Еще?

И я кивнул, не говоря ни слова. Какие тут могли быть слова! А вслед за второй тарелкой борща я съел

тарелку каши, составленной из растертой тыквы, пшена, молока и сахара. Это была особенная каша, таявшая во

рту, как мед, а принесенный из ледника соленый прошлогодний арбуз оказался самым подходящим к ней

дополнением.

Кто-то еще сидел за столом, кроме нависающего надо мной хозяина, кто-то вывел меня из дома и показал

мне постель в какой-то другой постройке. Я свалился на эту постель, с трудом стянув с себя костюм и туфли. И

все закружилось и поплыло перед моими глазами. Мелькнул на мгновение Иван Петрович, строго поднявший

указательный палец, как бы в попытке напомнить мне что-то. Мелькнули голубые глаза молодого Петра, и в его

улыбке тоже было напоминание. Но тут же все заслонил своей угрюмостью огромный Юсси Мурто. Не до

смеха ему было, погруженному в глубокое раздумье. И, рассматривая с новым вниманием нависающего надо

мной Ивана, он как будто готовился что-то сказать ему. Но что мог он ему сказать? Нечего было ему говорить. И

он молчал, окидывая взглядом все то обширное, к чему успели за эти немногие годы приложиться руки Ивана,

молчал и думал, думал… Э, бог с ним! Сон окутал меня своим сладким туманом и потянул в бездонную

глубину. Но, погружаясь туда, я все же вспомнил еще раз, что обставил-таки тех насмешников из их коварного,

бесконечного села, одурачил их, переплюнул, перехитрил…

58

И еще одного насмешника оставил я с носом на следующий день. Проспал я подряд часов двенадцать.

Никто не будил меня утром, и когда я вышел из сарайчика, солнце уже стояло высоко в голубом, чистом небе.

На протянутых поперек двора веревках уже висели выстиранные хозяйкой простыни, наволочки, полотенца,

мужские рубашки и женские сорочки. Самой хозяйки не было видно, и хозяина — тоже. Вместо них ко мне

вышел их сын, которого я накануне плохо разглядел за столом. Было ему лет шестнадцать-семнадцать, хотя

ростом он уже вымахал выше меня. Лицо его больше напоминало материнское, нежели отцовское. Он указал

мне во дворе рукомойник, возле которого висело полотенце, и когда я побрился и вымылся, пригласил меня в

дом и там сказал чуть басовитым голосом, какой бывает в эту пору у юнцов:

— Отец на уборку хлеба уехал, а мама — на молочную ферму. Но она приедет к обеду. Вы ее подождете?

А пока она вам кавуна моченого, оставила. Может, покушаете? Она говорит, что он вам понравился вчера.

Я взглянул на стол и увидел не только моченый арбуз, разрезанный пополам на тарелке, но и белый хлеб,

и масло, и молоко. И, конечно, я не стал отказываться и все это прикончил минут за десять, оставив приличия

ради два кусочка хлеба на тарелке и немного масла в масленке. Юнец тем временем что-то делал в задней

комнате, а когда он вышел, я сказал, вставая из-за стола:

— Спасибо.

Он ответил, немного смутясь:

— Нема за що. — И тут же повторил по-русски: — Не за что.

И, думая, должно быть, что я останусь в комнате дожидаться его маму, он вышел, прихватив два пустых

ведра. Но я не собирался дожидаться его маму и вышел вслед за ним. У меня была совсем другая задача, о

которой он, конечно, не знал. Я должен был пройти в направлении севера ровно столько, сколько были

способны выдержать мои ноги, и потом упасть где-то там, в пустынной степи, головой к Ленинграду. Упасть и

умереть.

Как-то странно получалось: я все время рвался в их степь, чтобы там умереть, а они перехватывали меня

на этом пути и подкармливали, придавая мне каждый раз силы еще по меньшей мере на сутки. И теперь опять

мой живот был полон пищей, а ноги хотя и болели после двухдневной перегрузки, но тем не менее вновь

обрели силу, готовые шагать. Однако неудобно было уйти, не сказав спасибо хозяевам, и, подойдя к юнцу,

который возился у колодца на краю огорода, я спросил, далеко ли молочная ферма. Он махнул рукой на юго-

запад, вдоль той впадины, в которой располагалась их деревня, и сказал:

— Километра четыре отсюда.

Я призадумался. Уходить на четыре километра назад мне не хотелось. Это составило бы восемь

километров лишних. Но я мог сказать спасибо одному хозяину, а хозяйке передать привет и благодарность через

него. Порешив на этом, я спросил юнца, где работает его отец. Он к тому времени уже вытянул из колодца одно

ведро с водой и, пристегнув к цепи второе, пустил его свободно падать вниз, отступив слегка от валика, чтобы

не получить удара железной ручкой, которая закрутилась, как пропеллер, вместе с валиком. И пока ведро падало

в колодец на изрядную глубину, он махнул рукой на север, где желтела зреющая пшеница, и сказал в пояснение:

— Там их бригада. Эту пшеницу они убирают.

Я переспросил:

— Вот эту самую?

Он ответил:

— Да. Только с той стороны.

— С той стороны? Значит, если я пойду туда по этой полосе пшеницы, то выйду прямо к ним?

Он как будто развеселился вдруг от моих слов. По крайней мере он даже не сразу взялся за железную

ручку валика, чтобы вытянуть наверх второе ведро с водой, и так блеснул в мою сторону темно-карими

материнскими глазами, словно услышал от меня очень интересную шутку, но не рассмеялся, а только пожал

плечами и сказал, начиная крутить ручку:

— Да оно можно, конечно…

Но веселое удивление все еще сидело в его глазах. Однако оно меня мало интересовало, его непонятное

веселье. Меня интересовало то, что отец работал на моем пути к северу. Выждав, когда у него освободилась

правая рука, я пожал ее и пошел через огород прямо к пшеничному полю. Тогда он сказал мне вслед:

— Вам бы лучше по дороге пойти.

Я остановился, но, помня, что дорога сильно отклонялась к западу, спросил:

— Почему?

— Так… Машины там ходят — подвезут.

— Ничего. Я потом сверну к дороге оттуда, где ваши работают.

И опять увидел смех в его глазах. Но мне это уже надоело, и я готов был снова показать ему спину. А он,