крупные темные точки двигались вдали по тому же направлению, обозначая его оживленность. Это надоумило
меня пойти по левой, менее наезженной дороге на северо-запад. Пройдя по ней с километр, я свернул в
пшеницу, раздвинул колосья и лег на спину, закрыв глаза.
57
Так ловко оставил я с носом насмешников, полагавших, что мне в этот день не выбраться из их села.
Напрасно они так полагали и напрасно смеялись. Рановато они вздумали надо мной смеяться. Над собой они
смеялись, как сказал их великий русский писатель Гоголь. Пришла теперь моя очередь смеяться над ними. И,
лежа на спине в густоте пахучей пшеницы, я попробовал посмеяться немного, нарушив на минуту сиплыми
звуками своей глотки окружавшую меня тишину.
Мой запавший живот заходил ходуном от смеха, готовый прилипнуть всеми своими внутренностями к
позвонкам. Да, я сумел, конечно, выбраться из этого села, которое растянулось у них, наверно, километров на
двадцать пять. Но вот зачем я из него выбрался — это был уже другой вопрос…
Я открыл глаза. Два ястреба парили высоко в небе. Их широко распростертые черные крылья не
двигались, но тем не менее легко и быстро несли их в любом направлении по их желанию. Они не торопились
улетать прочь, описывая надо мной круги.
Может быть, и не я привлек их внимание, но кто их знает! Опираясь руками о землю, я сел. Колючий
колос пшеницы коснулся моего лица. Я сорвал его, растер в ладонях, сдул мякину и бросил зерна в рот. Зерна
захрустели на зубах. Пшеница была готова к жатве. Я сорвал второй, третий, пятый и десятый колос. Не все они
оказались одинаково спелыми. В некоторых зерна были еще мягкие и зеленые, но в еду годились. И с этого
момента мои ладони и челюсти трудились, не переставая.
Какая-то машина заурчала на дороге. Я прижался к земле, пропустив ее мимо, а потом опять сел, обрывая
вокруг себя колосья. Набив ими боковые карманы пиджака, я встал с кряхтением и стоном на ноги и вышел на
дорогу.
Солнце уже нависло совсем низко над горизонтом, но еще не начало краснеть. При его боковом свете
отчетливо выделялись вдали крайние домики села, из которого я вышел два часа назад. Их было много, этих
белых домиков, далеко растянувшихся вправо и влево по горизонту вперемежку с густой зеленью садов и
огородов. И бог его знает, с какой стороны я видел опять это удивительное селение — сбоку или с конца. Оно
никак не хотело выпускать меня из своих бесконечных улиц, но вот я все же оставил его далеко позади, уходя от
него теперь на северо-запад к своему неизбежному концу.
На моей новой дороге стояла тишина. Только один мотоцикл нарушил ее своим треском, обогнав меня.
Думая, что это посланная за мной погоня, я приготовился было шагнуть в хлеб, но не успел. Мотоцикл
промчался мимо. Его вел молодой парень в белой расстегнутой безрукавке, которая пузырилась у него на спине.
Сбоку в прицепной коляске сидела молодая женщина с мальчуганом на руках. Ребенок жадно таращил сквозь
ветровое стекло глазенки на все, что проносилось мимо. Побывал и я, наверное, в его глазенках, но не остался в
них, конечно. Не унес он меня в них куда-то туда, в свое безбрежное будущее.
И еще случилась у меня встреча до того, как солнце начало краснеть. Две девушки на велосипедах
показались вдали над колосьями хлебов, быстро катясь мне навстречу. Они о чем-то переговаривались громко и
обе смеялись. Та, что была немного впереди, светловолосая, в тесных серых штанах и голубой майке, подъезжая
ко мне, так зашлась в смехе, что под ней даже велосипед вильнул, заставив ее усиленнее заработать педалями.
Смеясь, она скользнула взглядом по мне, потом обернулась к чуть отстающей подруге и опять сказала ей
что-то, вызвавшее у них обеих новый звонкий раскат смеха. Вторая девушка, черноволосая и черноглазая,
одетая только в трусы и бюстгальтер, тоже окинула меня взглядом, не переставая смеяться. Ее загорелое тело и
лицо лоснились от пота, а влажные зубы, тронутые на миг солнцем, вспыхнули вдруг на ее темном лице таким
блеском, словно к их белизне добавили алмазы.
Так они пронеслись мимо меня, унося далее по дороге свой звонкий смех. Оглядываясь назад, я долго
видел издали их велосипеды с притороченными узелками, их склоненные над рулями девичьи спины и
освещенные боковыми лучами солнца светлые и темные пряди встрепанных волос. У меня тоже, конечно, могли
быть такие же смешливые, загорелые и потные дочери, если бы не случилось в моей жизни то, что случилось, и
если бы не родился я Акселем Напрасным.
И опять стало тихо вокруг меня. И оттого, что вокруг стало тихо, смех девушек долгое время звенел у
меня в ушах и виделись перед глазами их веселые, красивые лица. То одно, то другое лицо возникало передо
мной, устремляя на меня смеющиеся глаза, и разные по цвету волосы развевались над ними: мелькнут светло-
русые встрепанные пряди и тут же уступят место черным, еще более встрепанным. И прямо ко мне обратится
раскрытый в смехе красивый рот, полный белых девичьих зубов, среди которых вспыхивают вдруг огнем
вкрапленные туда алмазы.
Чему она смеялась, работая с такой скоростью своими упругими, загорелыми ногами? И чему смеялась
та, в туго обтягивающих ее ноги серых штанах? На меня они обе смотрели смеясь. И не надо мной ли они
смеялись? Они увидели человека, идущего пешком там, где бесполезно идти пешком, где из-за огромности
расстояний никогда ни к чему пешком не придешь и никогда ни от чего не уйдешь. Увидели и рассмеялись. А
может быть, их рассмешил вид человека, растирающего на ходу в ладонях колосья и жующего зерна? Могло
быть и так. Вряд ли им приходилось до того видеть в этих краях человека, пробующего насытиться сырыми
зернами из колосьев, подобно Христу с его апостолами. Зерна пшеницы, конечно, душисты и приятны на вкус,
но наполнить ими едва ли не по зернышку опустевший за день живот — дело нелегкое. И понятно, что такая
попытка ничего, кроме смеха, вызвать не могла.
Они смеялись бы еще заливистее, если бы узнали, что кидал я эти сухие зерна в иссохший от жажды рот.
Узнав об этом, они просто попадали бы от смеха с велосипедов на землю. Пить я хотел еще до выхода из села,
но так и не заприметил там на своем пути третьей колонки с водой, а колодцы видел только внутри дворов. За
пределами села мне опять-таки нигде не попалась вода, хотя пот с меня все время лил в три ручья. А теперь он с
меня уже не лил. Ему неоткуда было взяться. Он иссяк в моем теле. И сухие зерна высушили во мне остатки
влаги.
Солнце слева от меня приблизилось наконец к земле, попутно краснея и раздуваясь, как оно проделывало
это и в моей далекой Суоми, в моей прекрасной, родной, милой Суоми, полной свежести и воды, но потерянной
для меня теперь навсегда. Оно приблизилось к земле и, не замедляя своего движения, стало уходить за горизонт.
И, думая о том, что вижу его, быть может, в последний раз, я следил за ним краем глаза, пока оно не скрылось,
окрасив кусок неба над собой в розовый цвет.
После этого очень быстро, как всегда в этих краях, наступили сумерки. Но я продолжал идти с той же
предельной скоростью, какую позволяли мне мои разбитые ноги. Для меня сумерки ничего не значили. И даже в
полной темноте я мог шагать не останавливаясь — была бы лишь под ногами дорога, ведущая к северу. Но ради
воды я бы остановился. Ради воды я готов был свернуть с дороги далеко в сторону и задержаться возле нее и час
и два. Зато потом это позволило бы мне пройти много лишних километров.
Однако воды не было. Село позади меня постепенно утонуло в сумерках, и ничего нового взамен этого
села нигде на горизонте не появилось. Все выровнялось вокруг, окунаясь в густеющий сумрак. Ну и пусть