Изменить стиль страницы

   – Ужо матушка-то... Ай... ворота штучат... пуштите!..

   – Ах, чтоб тебя кошки легали! – где стучат-то?..

   – Пуштите ужо (не разб.), отец Миколай!..

   – Красной-от платок у меня видела?..

   – И... ни на каки благодати!..

   – Да постой!.. чудная ты!.. я тебе по медицине-то растолкую...

   – Не падыть мне и вашей медячины... ну ее!.. какая она такая и ешть, не знаю... пуштите меня лучше...

   – Эка стрекоза баба!.. да постой!.. чудная ты!.. Ну, я тебе по физике объясню...

   – На кой она мне ляд, фижика-то? – фижики-то мы эвти жнаем и без ваш!..

   – Озолочу, Оксиньюшка!..

   – Попадью-то твою и озолоти... Ишь какой!.. а еще духовным шлава – что проживаешься... Пушти!.. а не то жареву...

   – Ах, чтоб тебя кошки легали!..

   Происходит новая возня, в размерах еще больших: о "борении духа" уже и помину нет. Работница Аксинья не только что пыхтит, но даже кряхтит, отбиваясь от непрошеных уроков по "физике" и "медячине"; да и сам отец Николай издает какие-то странные звуки, весьма похожие, впрочем, на ту оригинальную музыку, которую можно слышать в кузнице, когда раздувают мехами огонь. Даже синица, заснувшая было в своей клетке у окна – и та проснулась: так и перебирает тоненькими камышинками, как будто просится, чтоб и ей дали поучаствовать в этой положительно веселой сцене.

   – Ай, чтоб те издохнуть!..– кричит выбивающаяся из сил Аксинья; делает последнее усилие и, вырвавшись, наконец, из железных пальцев отца Николая, изо всей мочи шлепается мягкими частями на пол.

   В эту роковую минуту дверь с улицы отворяется с каким-то особенно азартным шумом, и стремительно влетевшая в комнату попадья, которая только прикинулась, что пошла к соседке, а в сущности сперва постояла у ворот, а потом подслушивала у этой самой двери,– неистово бросается к дивану.

   – Тут кто?!. Ах ты, мерзавка эдакая?!.– кричит она, наткнувшись на растянувшуюся на полу неповинную Аксинью и задыхаясь от гнева и ревности:– страм какой затеяла!.. Сичас тебя, страмиицу, выдрать заставлю старосту!.. Ах, черти вас дери!.. страмники вы эдакие!..

   – Да ты что, Нюрочка, взбеленилась-то: она спички тут искала... так я ей пояснял... по науке-то... как они теперь горят-то... сами-то собой...– мямлит, до крайности робко, отец Николай.

   – Уж молчи ты лучше!! вот тебе, страмник!.. вот тебе, страмник!.. Не соблазняй!.. не соблазняй других!!.– расправляется собственноручно попадья с несчастной косой отца Николая.

   – Да, по-сто-ой. Ню... Нюрочка... это ты чу... чудная какая! – отбояривается его преподобие, чувствуя жгучую боль на голове.

   – Это ты так к заседателю-то пошел?..– не унимается взбешенная попадья, еще энергичнее нападая на ученого мужа и запуская свою десницу даже в его жиденькую бороду.– Вот тебе, страмник!.. вот тебе, страмец! Не дури с бабами, не дури!!!

   – Я... Ню... Нюрочка... уче... ученую... то... точку при... приискивал... ззрения... ка... как с за... Ай, что ты это!.. бо... больно ведь!.. с заседателем-то ло... ловчее разговор начать... Ой!.. чудная ты!..– выпутывается отец Николай чуть не сквозь слезы.

   – Так ты у Аксютки-то ее и искал, точку-то эту, зрения, страмник?.. как у тебя еще твое-то зрение не лопнет!..– злорадно издевается попадья, без устали продолжая свою ручную лекцию над поповскими волосами.

   Но тут уже отец Николай, в своем мученичестве за "ученую точку зрения" решительно достигнув пределов всякого, не только что человеческого, но даже и ангельского терпения,– вырывается отчаянным движением из рук своего инквизитора и бежит, без оглядки, сперва на двор, а оттуда за ворота... Юркая брань так и сыплется ему вдогонку до самого крыльца.

   – Постой!.. придешь!..– говорит попадья, задыхаясь и останавливаясь на одно мгновение на этом стратегическом пункте:– придешь!..– повторяет она и удаляется в горницу, неистово хлопнув дверью.

III

   Проходит этак с полчаса времени. Продрогнувший до костей отец Николай уныло сидит на крылечке и чутко прислушивается к малейшему звуку, доносящемуся к нему из горницы. Как он усердно ни дует в свои покрасневшие кулаки – все же немного тепла надует; да и один подрясник – он тоже не бог знает какая шуба... Уж он и по двору-то бегает, и прискакивает-то... а все-таки русский мороз – чтоб его кошки легали!..– пробирает так, что и не приведи господи! Но вот опасные звуки начинают затихать мало-помалу; в окошке кухни появляется огонь и мелькает фигура,– "надо быть, Оксиньюшки" – полагает отец Николай мысленно. Минуты через две после этого соображения он решается заглянуть в окно, но сквозь намерзнувшие на стеклах узоры не может ничего рассмотреть. Еще через минуту он осмеливается даже чуть слышно приоткрыть дверь в кухню и просунуть туда свой знатно нарумяненный нос. Работница, со слегка припухшей правой щекой, угрюмо сидит в углу на лавке и молча плачет, не обращая никакого внимания на внезапное появление его преподобия...

   – Оксиньюшка!..– говорит он ей самым робким шепотом.

   Молчание.

   – А, Оксиньюшка?..

   – Из-жа ваш вше!..– угрюмо-укоризненно произносит Аксинья, не переменяя положения и даже не повертывая к нему головы.

   – Принеси ты мне, Оксиньюшка, Христа ради, верхнюю рясу, шапку да трость...– умилостивляет ее отец Николай все тем же шепотом.

   – Подите-ко шами-то шуньтесь,– круто разворачивает его Аксинья сквозь слезы.

   – Продрог ведь я совсем... чудная ты!..

   – Хоть шмерть приди – не пойду!

   Отец Николай осторожно вступает в кухню.

   – Да ведь она вот тут, ряса-то... близко... в темненькой,– дрожно тычет отец Николай пальцем по направлению к двери в горницу.– Не приведи господи! продрог...

   – Шкажано – не пойду! – чего приштал?..

   Молчание.

   – Я бы на улице обождал-то...

   Молчание.

   – Там у меня в рясе-то, в правом кармане, полтина лежит, так ты ее себе возьми...

   – Шами штупайте и берите...

   За комнатной дверью слышатся шорох и шаги. Отец Николай в ту же минуту кубарем вылетает из кухни на улицу, где снова и подвергается, на некоторое время, безотрадному сиденью на крылечке с невеселым дутьем в кулаки. Впрочем, минут через пять работница осторожно вынесла ему лисью шубу, немного погодя – верхнюю рясу, а еще немного погодя – шапку и трость.

   – Полтину-то я взяла у тебя...– все еще мрачно замечает она, вручая ему последние вещи и поспешно удаляется, сообщив таинственно: "Чай, минет..."

   Отец Николай начинает уже приниматься "оболокаться" (одевается забавно), ворча себе что-то под нос. Совершив торопливо эту операцию, его преподобие еще торопливее удирает со двора, встретясь у ворот с каким-то долговязым мужиком. Встречный кланяется ему в ноги, подходит к нему под благословение и начинает его о чем-то упрашивать, тоскливо разводя руками.

   – Вот как опростаюсь...– скороговоркой басит отец Николай и еще поспешнее начинает улепетывать вдоль улицы. Какая-то собака, должно быть соседская, издали следившая за этим объяснением, опрометью бросается догонять его с неимоверным лаем.

   "Ах, чтоб вас кошки легали!" – думает его преподобие и, не оборачиваясь, продолжает свой путь почти бегом.

   Мужик так и остается на месте с тоскливо разведенными руками.

IV

   В ветхом Рассушинском кабаке, за невзрачной стойкой сидит у стола целовальник с приехавшим к нему из города кумом. Перед ними на столе красуется раскупоренный и до половины разлитый полштоф с надписью: "горькая анисовая", какая-то жареная рыба да соленые огурцы поставлены тут же, на одной тарелке, должно быть, на закуску. Умная и в высшей степени плуговая рожица целовальника с первого взгляда смахивает несколько на жидовскую, но при дальнейшем знакомство с нею оказывается чистокровной русской, без малейшей примеси. Кум – неопределенная породка, попадающаяся всюду на Руси и не носящая на себе никаких отличительных качеств, впрочем, весьма дородная в сравнении с сухонькой фигуркой хозяина. Целовальница, сидящая поодаль от них в беспредметном созерцании с безвольно сложенными на коленях руками, представляет из себя нечто вроде откормленной свиной туши: даже и физиономия у нее смотрит несколько стаканчиком. Она почти не участвует в беседе мужа с гостем, потому что ей, по собственному ее выражению, "набольши, говорит лень"...