Изменить стиль страницы

А о том, что случилось с ней, вскоре становится известным. Чуть ли не сам Воловой хвастал, как это он… «Всё маргариточка, маргариточка, а он знает, как с этими маргариточками обращаться. И командир батальона, когда ему доложили о происшедшем, — промолчал: и он опасался Валового, понимал: с ним лучше не связываться. Помолчал, потом сказал: «Кто их знает, девчонок. Может сама… Этих поблядушек насмотрелся. С виду, конечно, чистенькая такая: нежная и санинструктор прекрасный, смелая — сбежала к нам, фронтовикам, из школы. А как докопаешься, что внутри? Я не прокурор, чтобы докапываться. Да теперь с этим, чтобы «ППЖ» заводить, будто бы даже сверху поощряется».

А Воловой ходит себе улыбаясь. Нет, от Серых не уйдешь. А ее, Тосю, уже зовут в полку не Таечка, не Таисия Константиновна, а Тоська-потоська, или уже совсем прямо — Тоська-потаскушка.

И уже известно, что она не с одним Воловым была, а после него баловала и с другими. И когда стали так говорить о ней, лицо ее огрубело — только глаза остались синие, синие, чистые, как небесная синева, немного мученические. Взгляд стал неподвижным; иной раз задумается, долго стоит на месте понурившись. Может быть, она думает о том, что не это себе представляла, когда бежала в армию. Но мужикам нужно именно это, так что ж тут поделаешь. И когда часть, где служил Бутов, попала на фронт, это словцо подлое «потаскушка» уже прилипло к ней. И хотя она десяткам спасала жизнь, была такой — бесстрашнее и не представишь, — словцо уже не отлипало. И особенно грязно о ней говорили те, кому она отказывала, потому что многим она все же умела давать отпор. А кого «успокоить» — это стало у нее такое словцо, — она выбирала не по красоте, и уж, конечно, не по званию, выгоде, а только из жалости.

И однажды, еще в Глухове, Бутов позвал ее, чтобы зашла, когда будет свободна. А она, дурочка, поняла не так, и ответила:

— Нет, с вами, товарищ старший лейтенант, я никак не могу. — Смотрит, а из глаз льются слезы. — С вами, если выживем… Тогда до гроба жизни — только свистните: «Тоська, ко мне»; и в замужество меня не позовете — все одно.

А он сказал ей с обидой — неправильно ты меня поняла, Таисия Константиновна. А после спросил:

— Зачем ты себя так ведешь?

— Да им же нужно — солдатикам, — ответила она. — Нам скоро в бой, помрет, и девочки не поцелует. И если уж тот гад, так чего другим отказывать? У них же смерть за плечами, а не вещмешок, тут греха нет.

— Так ведь и у тебя смерть за плечами. Ты же и будешь вытаскивать нас из-под огня, и перевязывать, пока сама не попадешь под пулю, мину, снаряд, бомбу.

А она улыбнулась сквозь слезы и только махнула рукой: себя, мол, мне не жалко. Разве я живая после той ночи? Вот если с вами расстанусь — это жалко. Что стихов никогда не услышу.

И они попали на передовую, у проклятой высотки Маяки, которую уже атаковали девять раз всем полком, потеряв убитыми и ранеными человек триста. А сколько еще суждено потерять под кинжальным огнем немецких пулеметов, бивших из двух дотов, от обстрела самолетов, летевших прямо над головами. Зенитных пулеметов полку почему-то не было придано; почему — никто не мог сказать. И вместе с немецкими бомбами на землю летели разноцветные листовки с издевательским стишком: «Вот так вояки, не взяли Маяки».

В те сутки перед рассветом, по сигналу двух зеленых ракет, была назначена десятая лобовая атака. Вечером к Бутову пришли гости — Тося и сосед слева, командир первой роты лейтенант Алексей Теплов. Пришли попрощаться перед боем: ведь кому суждено вернуться — неизвестно. У Теплова оказалось на донышке трофейной фляги немного спирта. Выпили из крышки грамм по тридцать, потом Бутов читал стихи, потом просто глядели друг на друга так, как смотрят на войне перед боем, — прощально и словно в последний раз. У Тоси в глазах были слезы, от стихов ли, от жалости к Теплову и Бутову, которых она любила, к солдатикам, прикорнувшим на дне траншеи. От жалости, но не от страха — страха она не знала, вернее, чувствовала обреченность: не сегодня убьют, так завтра, какая разница.

Посидели немного и разошлись по своим местам. Ровно в 5.45 началась артподготовка. На этот раз командование не поскупилось, подбросило, судя по силе огня, два артдивизиона. В 5.55 взвились одна за другой две зеленых ракеты. Пробегая вместе со своими солдатами мимо Волового, стоявшего, пригнувшись, у выхода из траншеи с «ТТ» в каждой руке, Бутов услышал последние членораздельные слова, которые ему суждено было услышать в тот день и в длинную череду других дней, когда он, тяжело раненный, оглохший от контузии, лежал в госпитале между жизнью и смертью:

— Драпанете, бляди, — сам лично пристрелю, без всяких трибуналов!

И снова ощутил непреодолимое желание как-то уничтожить этого Валового.

А потом огневой шквал медленно перекатывался к вершине высотки, и за ним редкой цепочкой бежало человек сто солдат с автоматами, винтовками и гранатами. Больше людей в батальоне не уцелело.

И артобстрел — единственная завеса между сотнями немцев и этой цепочкой — вдруг пересекся: то ли не хватило снарядов, то ли вся атака была задумана как отвлекающий маневр. И во вдруг установившейся тишине стал слышен близкий перестук пулеметов, бивших в упор из двух, так и не подавленных нашей артиллерией дотов. Продолжая бежать вперед, Бутов успел еще оглядеться и увидел, что вместе с ним бегут всего два или три солдата его роты; одного он даже узнал, маленького Глеба Камышина, но и тот сразу упал, убитый, как оказалось впоследствии.

И успел подумать, что, вероятно, пропустил красную ракету — отбой атаки, — не разглядел, и, значит, все эти раненые и убитые, лежащие по всему склону, — на его, Бутова, совести. И, падая с пробитой пулею головой, успел подумать, пока кровь заливала лицо, что рана смертельная и это хорошо, потому что после бойни, происшедшей, по-видимому, по его, Бутова, вине, он все равно не имеет права жить. И успел увидеть Тосю, бегущую к нему. И успел пожалеть ее: зачем она-то, школьница, бежит навстречу смерти? И тяжело, с огромным трудом смог составить фразу, приказ:

«К Глебу Камышину беги, а я и сам отдам Богу душу».

Но произнести фразу не смог; увидел еще, как сквозь кровь, заливающую глаза, весь мир охватывает пожар, зарево. А потом потерял сознание с последней мыслью: «Я убит, и я убийца — больше никто».

А потом он лежал в госпитале, между жизнью и смертью, глухой от контузии. И только через месяца два или три получил записку от лучшего своего фронтового друга — Алешки Теплова, к которой было приложено письмо тяжело раненой Тоси. Она писала: «Нет Тоськи, товарищ лейтенант. Ни такой, какой была в школе, и в Глухове до того… Ни такой, какой стала бы после войны; а я бы другой стала — в это уж одно, пожалуйста, поверьте, если можете только. Потому что всё во мне, всё пропиталось кровью, и своей, и чужой; да разве она чужая — родная ведь. А кроме этого, внутри ничего во мне не переменилось во всю жизнь. Как была в школе еще, и когда впервые моих солдатиков — мальчишек увидела и полюбила горькой любовью; и вас, и товарища старшего лейтенанта полюбила, и стихи. А то, что потоптано, все надежда — выпрямилось бы; Бог таких, как я, может быть, прощает? — нет ведь моей вины, а только тот гад, да бабья жалость, в которой я не каюсь: не своей волей на тропочку эту свернула. Мечтаю — выпрямилось бы, просветлело. Да теперь чего мечтать?! Завтра — либо могилка, либо совсем покалеченной останусь. Поправлюсь хоть немного, наберусь силенок, если останутся они во мне, и к девочкам сестриным — далеко, за Урал, за Полярный крут. Сестра ведь с месяц как померла от голодухи и болезней, а шурин — на фронте погиб… Три девчоночки одни остались. Чтобы не рассовали их по детским домам — будем вместе горе мыкать. А адреска своего никому не пошлю: ни вам даже, товарищ лейтенант, ни товарищу старшему лейтенанту Бутову. А думать о вас буду до крайней секундочки. Да и вы нет-нет да припомните Тоську; такая моя к вам просьба. Припомните, а я сразу почувствую, угреюсь.